Перед Тоотсом снова возникает образ «той, на высоких каблучках», и он вздыхает. Постепенно перед глазами его проносится весь тот вечер на хуторе Рая. Нет, Тали просто близорук, раз он мог бросить такую прелестную девушку. Но пусть, пусть он будет близорук, найдется другой, который увидит то, что следует видеть. Хм, да… А как это сказала Тээле, когда они встретились па холме у кладбища? Родному краю нужны образованные люди? Ну и прекрасно, к чему же тогда охать и ломать голову над тем, что Заболотье меньше Рая, что изба их грозит развалиться и что содержимое его чемодана далеко не блестяще? Зато он, он сам и есть тот образованный человек, который так нужен родному краю. Именно так и сказала Тээле. А хозяин Рая?.. Ни один старик, будь он хозяином Заболотья или Рая, вечно жить не будет. Так не гораздо ли проще перекочевать из Заболотья в Рая, как только старик ноги протянет? Правда, у Тээле имеется еще сестренка, но… ей можно бы отдать Заболотье.
Нет, сколько бы он ни скрипел зубами, ему ни на локоть не растянуть поля Заболотья ни в длину, ни в ширину; нужны только смелость и предприимчивость.
Эта предприимчивость проявляется в том, что в следующие же вечера Тоотс как бы случайно снова оказывается на хуторе Рая и потешает хозяйскую дочь смешными россказнями. Однако иногда в его речах звучат и более серьезные нотки, убедительно доказывающие, что наш управляющий не только обладает способностью подмечать в жизни смешное, но умеет видеть события и в совсем другом свете.
Однажды вечером во время прогулки по шоссе Тээле заговаривает о том, как это странно, что они, школьные друзья, обращаются друг к другу на «вы». Вместо ответа Тоотс краснеет и опускает свои круглые совиные глаза.
– Вы согласны, чтобы я говорила вам «ты»? – спрашивает Тээле.
– Само собой разумеется… – с улыбкой отвечает Тоотс.
– Конечно, с той же минуты и вы станете обращаться ко мне на «ты».
– Понятно.
На губах Тоотса играет смущенная улыбка, словно рот его стянули ниткой «в сборочку».
Но в этот вечер с обращением на «ты» дело не клеится. Разговор ведется главным образом в третьем лице причем фразы выходят какими-то хилыми и тощими, словно их, прежде чем произнести, совсем обескровили.
Наступает наконец воскресенье; в этот день друзья должны, как было условлено, встретиться около церкви. По этому случаю Тоотс одевается соответственно праздничному дню и шагает в своем длинном сюртуке и котелке к условленному месту. В руках у него великолепная, украшенная монограммами тросточка, которая, если говорить о ее стоимости, смело могла бы смотреть на тросточку Кийра с пренебрежением.
На площади перед церковью Тоотс останавливается и озирается вокруг. Время еще раннее, и никого из школьных друзей не видать. Кругом жужжат голоса прихожан, ожидающих богослужения. Все это большей частью люди молодые, они не особенно торопятся в церковь, и их совсем не тревожит, найдутся ли там свободные места. В толпе управляющий замечает нескольких знакомых; кое с кем из этих молодых парней он как будто в свое время встречался, но сейчас они кажутся ему почти чужими. Разумеется, он был бы не прочь, чтобы его узнали и заговорили с ним; и у него нашлось бы что порассказать о своей жизни в России. Но самому подойти к людям, беседующим между собой, кажется ему неуместным. Лучше постоять так вот, в сторонке, поглядеть после долгого отсутствия на своих земляков, да и себя показать: ведь ясно же, что не один любопытный взгляд сейчас останавливается на нем, и многие теряются в догадках – кто бы мог быть этот незнакомец со столь необычной внешностью.
Вдруг он слышит наверху, над своей головой, чей-то кашель. Тоотс смотрит на окошко колокольни и с трудом сдерживает крик радостного изумления: из окошка глядит вниз на прихожан звонарь Либле. Несколько шагов – и Тоотс оказывается в церкви и быстро взбирается по лестнице, ведущей на колокольню. В свое время взобраться на колокольню считалось среди школьников огромным подвигом, но сейчас Тоотс готов был бы влезть хоть на чердак над самыми небесами и ему в голову не пришло бы этим хвастаться. Управляющий охвачен одним желанием – поскорее очутиться на колокольне и перекинуться с Либле хоть несколькими словечками.
Под ногами Тоотса поскрипывает доска, Либле медленно оборачивается. С минуту оп пристально всматривается, затем всплескивает руками и вскрякивает:
– Тоотс!
– Здравствуй, Либле!
Старые знакомые вначале так растеряны, что не в состоянии произнести ни слова, потом, придя в себя, оба радостно улыбаются и выпаливают в один голос:
– Ну?
– Ишь ты, ишь ты, – начинает Либле, – кого довелось увидеть в кои веки. И до чего же он шикарным барином стал! Ну нет, ежели такие господа ради старой клячи Либле на колокольню лезут, значит, этот старый Либле – не последний человек в Паунвере. Ого-о, мне теперь на целый год разговору хватит, есть чем похвалиться: глядите, скажу, кто ко мне на колокольню ходит! Даже господа в сюртуках, мызные опманы [1]лезут сюда наверх, руку мне подают: «Здравствуй, Либле!». Куда там! Теперь я от гордости самого себя узнавать перестану. Уже слыхал от арендатора: из России, говорит, важные господа прибыли, – но кто бы мог подумать, что они самолично явятся меня проведать! Одна только думка была: ох, ежели бы еще довелось его увидеть, после мог бы и околевать спокойно, а веревку от колокола другому звонарю передать.
Говоря так, Либле беспрерывно трясет руку Тоотса и похлопывает его левой рукой по плечу. Из единственного глаза звонаря скатывается слеза, теряясь в его седеющих усах. Видно, появление старого знакомого доставило ему искреннюю радость.
– Ну, как идут дела? – спрашивает Тоотс.
– Да ничего, идут, – отвечает Либле. – Да и чему тут особенно идти, только и дела, что бей в колокол да с пробстом и кистером грызись.
– Все еще грызетесь?
– Грыземся! Куда оно денется. У нас это вроде бы в контракте записано, хоть разок в неделю да обязательно вдоволь погрызться. Прочий крещенный люд шесть дней работает, на седьмой отдыхает, а мы шесть дней друг на друга зуб точим и на седьмой грыземся. И так изо дня в день. А вообще-то нового ничего, что ни день, то к смерти ближе. Ах да, новость одна есть, да и то не бог весть какая важная – я, выходит, теперь женат и…
– Ого-го! – изумляется Тоотс. – Женат?
– Да, как ни смешно, а женат, и тут ничем уж делу не поможешь. А что? Все люди на белом свете так поступают, ну и я за ними, как обезьяна; одной потехой в этом злом мире больше стало.
– На ком же ты женился?
– На ком, на ком… Точно было у меня, из кого выбирать. Пусть бы господин Тоотс сначала на меня поглядел да потом и прикинул – кому, собственно, такой старый сморчок нужен. Принцессы да помещичьи дочки из Сууремаа на меня вроде не позарились… или как сказать – побрезговали мною, одноглазым… Только мне и оставалось, что завернуть свое сердце в газетную бумагу, сунуть под мышку да и положить затем к ногам саареской Мари.
– Ну что ж, – говорит Тоотс, – она была довольно славная девушка.
– Да, в общем ничего.
– Живете, наверно, счастливо?
– Да-а, господин Тоотс, разве я знаю, что значит это самое счастье. Некоторые, правда, толкуют, будто есть на земле такое, а я про него ничего сказать не могу. По-моему, счастье – это то, что в котел можно бросить да сварить. Что смыслит в счастье такой вот старый болван, как я? А все же иной раз вроде на душе радостно станет, когда выбежит тебе навстречу дочурка да обхватит ручонками твои колени.
– О, у тебя уже и дочка есть?
– А то как же! Я и говорю: во всем подражаю другим, как обезьяна. Чего мне терять или выигрывать в этом мире – пока живешь, нужно все испробовать. Не то будешь еще на смертном одре кряхтеть да жалеть: почему того или этого не сделал, было бы куда лучше. А теперь у меня все же человек рядом, который тебе и чарочку поднесет, когда совсем стар и немощен станешь и ноги служить откажутся. Верно я говорю, господин Тоотс?
1
Опманами называли в народе управляющих баронскими имениями.