– Дорогой Кийр, – одергивает его, насупив брови, кистер, – бросьте же эти разговоры!
– Стыдно! Стыдно! – говорит Тээле. – Только завистливый и мелочный человек может так рассуждать. Нашего сочувствия вы этими разговорами не вызываете.
– Ничего, ничего, – снова пробует защитить своего злейшего врага Тоотс. – В России, в лесах, часто находят медвежат с закисшими глазами, облезлых, в редкий клочьях шерсти. Как уверяют бывалые охотники, это оттого, что медведица их слишком мало лизала. Полируй можжевельник и березу, сколько душе угодно, все равно дубом или каштаном их не назовешь. Так подчас бывает и в жизни, я не раз это замечал.
Сказав это, Тоотс вытаскивает из кармана портсигар, извиняясь, отвешивает поклон хозяйке и закуривает папиросу. Куслап испугано следит за движениями своего бывшего соученика – он уверен, что кистер сейчас ему задаст. Имелик в то время, пока его приятели обменивались любезностями, незаметно пододвинулся вполоборота к окну и, глядя на реку, борется с приступами смеха. А Кийр, весь красный от волнения, продолжает пищать.
– Прошу извинения, – стонет он, – может быть, я не умею изысканно выражаться, как этого требует хороший тон. Я всю жизнь прожил в доме своих родителей и там никогда не считали важным красноречие, зато всегда уважали правду и справедливость, так же, как учил нас в школе наш уважаемый и любимый наставник. После того, как наша милая соученица – барышня Тээле так пристыдила меня перед всеми, а наш уважаемый учитель со своей стороны изъявил желание, чтобы я не говорил больше о своем однокашнике, я действительно замолчу и не коснусь более вопросов, которые… которые… И я думаю, что и мой милый соученик будет мне благодарен, если я умолчу о его прошлом, ибо тот, кто любит правду и справедливость, ничего хорошего о его прошлом не скажет.
После таких слов, как бы подводящих итог всему ранее сказанному, Тээле, тоже почему-то покраснев, подходит к Кийру и говорит:
– Не только я, но, наверное, и все присутствующие будут очень довольны, что вы решили наконец замолчать. Но если вам захочется еще что-нибудь сказать – а это очень возможно, – то прошу вас об одном: не называйте меня больше «своей милой соученицей». Называйте как угодно, только не своей милой соученицей
– Ничего, ничего! – с пренебрежительной улыбкой повторяет Тоотс. – Так частенько бывает – встанешь утром с левой ноги, а потом целый день ищешь виноватых, на ком злость сорвать, как это случилось сегодня с нашим другом Аадниэлем. Все это пройдет, как дождливая погода и дурной сон. А потом снова засияет солнышко и все лысые головы в Паунвере заблестят, как стеклянные шары, которыми садовники украшают клумбы. Мне хотелось лишь напомнить поговорку, которую моя блаженной памяти – да ну, что ты скажешь! – которую моя старуха-мать часто повторяет: «Дураков не сеют и не жнут, – говорит она, – они сами растут». Ну да, сами растут, как сорняки… и плодятся. Да и вообще… что это я хотел еще сказать?.. Ах да! Клевета – это та «критика», на какую только и способны нищие духом, это критика из уст тех, про кого можно бы сказать: «Отче, прости им, хотя они порой и ведают, что творят». А теперь, прежде чем разойтись, бросим этот резкий разговор и распрощаемся друзьями, какими мы пришли сюда, где встретили такой любезный прием. Да простят нам уважаемая хозяйка и уважаемый хозяин и пусть не очень строго судят за то, что мы тут немного, ну… как бы это сказать… за то, что мы тут, в чужом доме, занялись, как говорится, стиркой своего грязного белья. Я уверен, что, несмотря на все это, мы ничего плохого и злобного в сердце не таим. Эти минуты, когда мы стоим в милой нашему сердцу классной комнате, останутся для нас приятным воспоминанием. И если судьбе будет угодно снова забросить меня куда-нибудь далеко, далеко, я буду вспоминать сегодняшний день, как счастливейший день моей жизни.
Еще несколько сердечных слов как с одной, так и с другой стороны, еще несколько добрых пожеланий, и бывшие школьники прощаются с гостеприимными хозяевами. Барышня Эрнья набрасывает на плечи легкую синюю шаль и идет провожать Тээле. А кистер и его жена стоят на веранде и смотрят вслед уходящим гостям.
Компания останавливается на склоне холма и глядит вниз, где тихо струится река. На берегу пышно разросся дудник, колышутся головки молодого, сочного камыша. Имелик рассказывает эпизоды прошлого. Потом оба тыукрескнх парня прощаются и отправляются на церковный двор. Тээле, барышня Эрнья, Тоотс н Кийр медленно шагают по направлению к шоссе. Дойдя до перекрестка, барышня Эрнья возвращается назад, и у развилки дорог остаются только два милых соученика и их милая соученица.
– Ну, – говорит Тээле, – здесь наши пути расходятся. Вы пойдете в ту сторону, а я мимо кладбища.
– Да, – с легким вздохом отвечает Тоотс, – ничего не поделаешь.
При этом он искоса поглядывает на Кийра – тот, с раскрасневшимся лицом и выпученными глазами, как бы невольно тянется наверх, к кладбищенскому холму.
«Ага-а, – думает про себя Тоотс. – Вот как! А ну тебя к чертям, вместе с твоей рыжей шевелюрой». И тут же предлагает вслух:
– Наш соученик Кийр, надеюсь, будет столь любезен и проводит вас чуточку… чтобы одной не было скучно. Я бы охотно предложил в провожатые себя, но мне надо еще сходить в Паунвере.
– Серьезно? – улыбается Тээле. – Куда же вы еще собираетесь?
– В аптеку, – коротко и по-деловому отвечает Тоотс. – Будьте здоровы!
Мысль об аптеке пришла Тоотсу в голову лишь в самую последнюю минуту, но он и в самом деле направляется в аптеку, здоровается с аптекарем как со старым знакомым, обменивается с этим приветливым стариком кое-какими мыслишками, покупает губку и морскую соль и в заключение принимает немножко микстуры против тошноты.
– Ну и пошли они ко всем чертям! – говорит он, выпивая, и звонко щелкает пальцами над головой.
– Кого это вы ко всем чертям посылаете? – любопытствует аптекарь.
– Тех, кого следует, – мрачно отвечает управляющий имением. – Это длинная история, поговорим о ней в другой раз, когда больше времени будет. Сегодня хочу пораньше вернуться домой и спать залечь – завтра в город надо ехать, навестить старых друзей. Но одно должен сказать, – покачивая головой, добавляет он, – то, что я сейчас у вас выпил, – это уже не против тошноты, как в тот раз, это… да… это против боли в сердце.
– Ну, ну! – восклицает аптекарь. Он уже принял десятка два капель на сахарной водичке и закусывает сейчас миндалем. – Ты, парень, не шути!
– Хм… – бормочет Тоотс, – это не шутка.
– Ну, ну! – снова повторяет лысый, – Что же это такое? Может быть, чего доброго, муки любви? А? Этим все мы когда-то переболели. У вас вся эта музыка еще впереди, а я уже все пережил… перегорел, так сказать. Но учти и запомни, молодой человек, то, что я тебе сейчас скажу. Верь, люби и надейся, но ей – понимаешь? – ей ни за что не показывай, что страдаешь и мучаешься от любви. Как только она поймет, что у тебя в так называемой душе заноза, – ты пропал. Ухо всегда держи востро, как гончая, и делай вид, будто вся эта канитель и ломаного гроша не стоит. Трудно, а? Но мне думается – в заборе жердей хватит, чтоб их при лунном свете грызть, если уж очень больно прикрутит? А? Хватит жердей?
– Жердей… жердей… мало ли что можно жердью сделать, – в раздумье отвечает Тоотс.
– Хе, хе, – смеется аптекарь, – я вижу, ты еще плохо соображаешь в этих делах. Думаешь, если ты своего так называемого соперника огреешь жердью по голове или по ногам – так ты и победил? Хе, хе! Тогда он станет несчастной жертвой, а ты – самой большой скотиной на свете. Нет, так не годится, милый человек!
Друзья отпивают из мензурки, обмениваются многозначительным взглядом, и аптекарь продолжает свою назидательную речь.
– Взгляни на меня повнимательнее, молодой человек, – повелительным тоном произносит лысый, – а потом скажи: можно ли поверить, что этот орангутанг с голым черепом и красным носом когда-то был похож на человека? Нельзя? – продолжает старикан, не дожидаясь ответа. – Ладно, знаю, трудно поверить, но если трудно поверить, то можно хотя бф вообразить, правда? Так вот… Вообрази себе, что этот самый орангутанг, который сейчас стоит перед тобой, когда-то был похож на человека. И был молод. И в один прекрасный день – ах, оставим лучше в покое прекрасные дни и прекрасные ночи! – одним словом, и он верил, любил и надеялся. И, как в стихах говорится, счастье было так близко. Но… (тут собеседники опять принимают капли против тошноты). Ты должен быть с нею холоден как лед, ни единой искоркой себя не выдавать. А я вместо этого горел, как факел, и мое так называемое сердце растопилось в этом огне точно воск. И в конце концов в мире стало одним дураком больше. Я мог бы об этом написать толстую книгу, но, думаю, у кого есть уши, тот пусть слушает, что ему говорят. Верно ведь, а? Великие учения возвещались изустно и оставались при этом чистыми, как хорошо провеянная пшеница. А потом, когда их изложили на бумаге, то снова смешали с мякиной, так что сейчас и не поймешь, что там, собственно, хотят сказать. Шло время, и всякие суесловы как бы опутали паутиной каждое зернышко истины, и нужно немало покопаться, прежде чем доберешься до этого зернышка. Сочинители книжек обращаются так не только с чужими мыслями, но и с теми мыслями, что они сами высидели. Если бы взялся я за перо да написал свою знаменитую книгу о любви, то… вероятно, и я согрешил бы перед читателем, как это делают все сочинители: начал бы подыскивать примеры, сравнения и всякие фокусы, чтобы преподнести свои мысли в более привлекательной форме. Потому-то я и не пишу эту книгу. А то, что я тебе только что сказал, нужно знать наизусть, как десять заповедей. Пусть это станет для тебя так называемой догмой… одиннадцатой заповедью или шестой главой. Нарушишь ее умышленно или случайно – это безразлично, – потом пеняй на себя, если окажешься в таком же положении, как покойный Шварц, когда он порох изобрел.