— Ну, пробойная баба!
Сын расплывался в улыбке, ликовал, и я не осуждала его радости: что ж, они взрослые люди, пора. Но Ирина-то, Ирина! С жильем, что ни говори, туго, а они только начинают, невестка служит всего полгода, и вот — на тебе. Выходит, телефонные знакомства, красный костюм, использование обаяния в мирных целях дали свой стремительный результат?
Она могла ликовать, имела полное право, но правом своим не пользовалась. Наоборот, в ее глазах отражалась какая-то борьба. Может, она совестится, подумала я, оттеснила кого-то из очередников, используя расположение начальства, а теперь мается.
Если бы!
После ужина мы взяли такси и вышли на городской окраине.
Весна выпала ранняя, земля сверкала жемчугами лужиц, на дороге веселился воробьиный табор, и настроение у меня, пока мы добирались сюда, поднялось. Может, тайно, не признаваясь себе, я ждала освобождения от Ирины? Не знаю. Мне нравился многоглазый белый домина, возле которого мы высадились, я думала о том, что вдвоем — это все-таки вдвоем, и пусть-ка они живут своей семьей. Саша умеет приспосабливаться к сильным, и все у них пойдет как надо.
Ирина сбегала в подвал, вернулась с ключом, подняла его над головой — все такая же замороженная: и улыбается, а не рада. Мы поднялись пешком на какой-то там высокий этаж, открыли дверь, вошли в квартиру.
Просторная комната, оклеенная розовыми обоями, в лучах закатного солнца казалась райски торжественной, теплой и уютной. Тут будет хорошо вечерами, покойно и ласково с любимым человеком — ах, как хотела бы я покоя и ласки в такой вот тихой комнате, чтобы можно было молчать, смотреть за окно, в медный солнечный зрачок, уходящий за веко горизонта, и молчать, и долго еще, когда закат сменит мрак, в твоих глазах будет мерцать яркое солнечное пятно.
Я встрепенулась, молодых в комнате не было, и я побрела на кухню.
Они стояли, прижавшись друг к другу, и испуганно смотрели на меня.
— Мне очень нравится, — сказала я, не обратив внимания на их взгляды.
— Ма, — проговорил сын, выпуская Ирину из объятий, — мы решили отказаться.
— Вот как? — поразилась я. — Почему?
— Нам нужно больше, — проговорил он смущенно.
— Пока, пожалуй, хватит, — удивилась я, переводя взгляд на Ирину.
Теперь я смотрела на нее, спрашивала ее, только вот отвечала она Сашиным голосом.
— Нам не надо — пока. Нам надо сразу, — сказал сын.
— Как же это сделать? — усмехнулась я. И оглохла — просто оглохла.
— Мы решили завести ребенка.
Пожалуй, я была рыбой, выброшенной на песок. Разевала рот, глотала воздух и не могла вымолвить звука. Завести! Ребенка!
Сколько жестких фраз, обидных обвинений хотелось мне выкрикнуть ей в лицо. Детей не заводят, это не котята! Их дарит судьба, и не всегда счастливая, между прочим! Ребенок — это высшее, понимаете ли, высшее, а не лишнее лицо, на которое дают квадратные метры!
С трудом я осадила себя трезвой мыслью, пришедшей в последний миг. Может, все и не так? Может, они уже ждут, а я раскудахталась, хоть и молча? Но наивные надежды рассыпались в прах от двух фраз.
— Вы ждете? — спросила я Ирину, и на сей раз ответила она.
— Сегодня нет, — промурлыкала невестка успокоенным, сытым, каким-то кошачьим голосом, — а завтра да!
И столько в этой шуточке слышалось бесстыжей самоуверенности, что я отвернулась, торопясь скрыть боль и слезы.
Бедный Игорек! Он не знал этого, не знал, что появился на свет не как плод любви, а как бытовая необходимость.
Он ушел, многого не поняв юным, еще не склонным к анализу умом, но ощутив — я уверена! — ощутив до самых дальних сердечных глубин собственную ненужность матери и отцу.
Может, я жестока, но разве имею я право быть жалостливой и гуманной сейчас, теперь, после всего, что случилось?
Первоапрельский день оказался границей. Все, что происходило до, касалось лишь меня и сына, и это в худшем случае был обыкновенный стендалевский сюжет: молодой человек — тут девица! — пробивает себе дорогу в жизни. Но в первый день апреля девица замахнулась на святая святых! Сюжет вышел за банальные пределы.
Решалась участь нерожденного человека.
Бога действительно нет, иначе он поразил бы ее в самое сердце, прямо там, на маленькой кухне, в новом, незаселенном доме.
За самый стыдный грех.
Часть вторая
Я очнулась от грохота дверных роликов. Наваждение! На пороге купе стояла голоножка в белом платьице и протягивала мне поднос с чашкой.
— Поздно, поздно! — пробормотала я, с трудом приходя в себя. — Где ж ты была раньше?
— Попейте чаю, — сказала голоножка, — скоро большая станция, может, вызвать врача?
Боже, это проводница, а я в своем двухместном купе, еду домой, к Але, и, значит, все это правда.
Правда, правда!
— Вы поешьте, — говорит проводница, испуганно разглядывая меня. — Вот печенье, хотите, я принесу что-нибудь из ресторана?
Я мотаю головой, наверное, у меня ужасный вид, но мне все равно, все равно, пусть бы она скорее ушла отсюда и оставила меня, я приму еще одну таблетку, хватит одной, и чай кстати — будет чем запить.
— Голубушка, — говорю я и слышу свой голос приглушенным, откуда-то издалека, — вы не волнуйтесь, я просто бесконечно устала, мне надо выспаться, спасибо за чай и, пожалуйста, оставьте меня.
Она отступает к двери, вновь с грохотом откатывает ее, но теперь в другую сторону, и опять все исчезает.
На мгновение проводница стоит в солнечном луче, он просвечивает платье, обрисовывает ладную фигурку, полные ноги, озаряет золотым ореолом светлые волосы.
— Где же ты была раньше, — бормочу я снова, уже громче, и вновь берусь за свою сумочку.
Вот он, мой ридикюльчик, — старинное словечко, вышедшее из употребления, — поношенный, в трещинках, такой же, пожалуй, старый, как я. Милая, милая сумка — мне известна в ней каждая щелочка, каждый уголок, каждая морщинка на коже. Когда-то, уже давно, я относилась к ней как к предмету неодушевленному, но теперь разговариваю с сумкой, спрашиваю ее разные глупости — где тут завалялся валидол, коробочка со снотворным, маленькое зеркальце, платок? Но под руку лезет помада, безвкусно розовая, вовсе не старушечья, фи! Я отшвыриваю тюбик с помадой в угол, оттягиваю резину кармашка, где лежат три крохотные, для паспорта, фотокарточки: Женечки, Саши и Игорька.
Лучше бы этого не делать, слезы снова застилают взгляд, и без того мутный от димедрола, я с треском захлопываю ридикюль и бессмысленно разглядываю его.
Нет, не бессмысленно! Как раз в этом, может, и есть главный смысл. Сумочка и старуха. Даже этой малой малости, даже сумочки не потребуется старухе в том дальнем пути, который соседствует с «нечто». Принимая снотворное, я как бы репетирую предстоящую дорогу, только там не будет воспоминаний. И не понадобится сумочка с димедролом.
Ничего не понадобится.
Тут все равны, никому ничего не понадобится в дорогу, о которой думаю я, только одно — чистая душа, ясная совесть.
Зачем же так бьются люди, изо всех сил стараясь истоптать свою душу? Зачем? Это же совсем нетрудно — сохранить себя, а они стараются сломать. Боже ты мой, зачем?
Я раскрываю сумочку, самое любимое существо после Али. Впрочем, вру. Саша тоже любимый, как бы там ни было. И Женечка, милая моя. И Игорек.
Ждите меня, мои дорогие, скоро, скоро.
Я достаю еще одну таблетку снотворного. Стены купе плывут, наклоняются в сторону, потом переворачиваются и вертятся вокруг незримой оси, и я верчусь в этой карусели под стук вагонных колес…
Проваливаюсь в «нечто».
Сейчас я думаю об Ирине злобно, не могу иначе, но в нашей общей жизни, да и позже я относилась к ней в общем терпимо. Правда, воспоминания о ее поступках равны моему тогдашнему восприятию, но ведь жизнь состоит не из одних поступков. Между ними есть ровная езда, а они как кочки.