На улицах я ни с кем не разговаривала. Порой на меня заглядывались, иногда и подойти порывались. После того случая в туалете кафе «Режанси» я больше не смотрела людям в глаза. Шла с отсутствующим видом, как будто знала, куда иду. А уж если кто увязывался, то заходила в какой-нибудь дом, пережидала в темном подъезде, считала до ста и шла дальше.
Попадались странные места, особенно близ вокзалов. Улица Жан-Бутон, набережная Гар. Парни в больших не по размеру куртках, девушки в джинсах и косухах. Обесцвеченные волосы, худые, заостренные лица и отсутствующие, пустые глаза. Как-то раз по дороге домой я попала в потасовку. Было жутко и непонятно. Сначала какие-то люди, мужчины и женщины, бежали, толкаясь и надсадно крича. Турки, по-моему, а может быть, русские, не знаю. Потом несколько молодых парней в кожаных куртках, с дубинками и бейсбольными битами в руках. Они промчались совсем близко от меня — я с перепугу так и застыла на краю тротуара, — и один из кожаных с размаху толкнул меня ладонью. Я увидела его перекошенное лицо, рот, глаза, на секунду вперившиеся в меня, колючие и сухие, как у ящерицы. Все убежали. Я упала на колени у водосточного люка и не могла шевельнуться. Потом завыла полицейская сирена, и я едва успела добежать до дверей дома мадемуазель Майер.
А дома Хурию трясло как в лихорадке. Когда я вошла в темную комнату и включила свет, то не узнала ее глаз — это были глаза затравленного зверя. Мне стало не по себе — ведь я знала ее такой беспечной, такой жизнерадостной.
— Что с тобой?
Хурия не ответила. Она уставилась на мои ноги, и я поняла, на что она смотрит так пристально: на мои разорванные на коленках брюки и расплывающееся по ткани кровавое пятно. «Я упала, — сказала я, — оступилась на лестнице». Но врать ей было бесполезно, я это знала. Она произнесла сдавленным голосом: «Я хочу уехать отсюда, у меня больше нет сил». И тут уже я отрезала, совсем как она перед отъездом: «Это невозможно. Ты не можешь вернуться туда. Нас с тобой обеих упекут в тюрьму. И ребенка своего ты даже не увидишь. Его отнимут у тебя». Я говорила это и для себя тоже. Чтобы не забывать, что сделали со мной, когда я была ребенком. Отняли у матери, засунули в мешок, избили и продали. Память нахлынула вдруг, кислотой разъедая горло. «Лучше умереть». И я сказала эти слова, как сказала она в Табрикете, приставив к горлу ножик.
В конце того лета я познакомилась с докторов Фромежа. Наверно, она, эта докторша, давно заприметила меня, когда я возила по коридорам тележку с грязным бельем. Доктор Фромежа была невропатологом, работала на четвертом этаже, но постоянно забегала то в одно отделение, то в другое. Она спросила у Мари-Элен, как меня зовут, все обо мне разузнала. И вот однажды перед обедом Мари-Элен отвела меня в сторонку. Она говорила своим обычным, протяжным и певучим голосом, но в глубине ее больших золотистых глаз я кое-что прочла. Смущение и насмешку, что ли, а может, опаску. «Слушай, Лайла, — начала она, — ты, конечно, поступай как знаешь, но я хочу тебе сказать, что тобой интересуется одна важная птица». Я смотрела, не понимая, и Мари-Элен добавила: «Это доктор Фромежа, заведующая неврологическим отделением, она хочет тебе помочь. У нее найдется для тебя работа, так что, если захочешь, ты можешь с ней познакомиться». Не скажу, что я обрадовалась, — я ведь как раз не хотела новых знакомств, не собиралась ни с кем больше сходиться. Хотела по-прежнему скользить между людьми, как рыбка между камнями в горной речке.
Мари-Элен нахмурилась: «Пора тебе наконец подумать и о своем будущем, я не могу вечно тебя здесь прикрывать, это рискованно, ты без документов, а местом-то рискую я». Впервые она дала мне понять, что я ей обязана. Если б я могла, то просто ушла бы из больницы, но как же тогда Хурия, совсем павшая духом, одинокая, ведь нам были до ужаса нужны деньги. Я спросила: «И что же я должна делать?» Мари-Элен одернула меня: «Да что ты такое себе вообразила? Эта дама предлагает тебе поработать у нее, только и всего, убрать, постирать, сходить за покупками. Работать будешь каждый день, и обедать сможешь у нее дома. Она ждет тебя завтра, сразу и приступай. Это тебя устраивает?» Я опустила голову. Мне не хотелось ссориться с Мари-Элен. Она действительно много для меня сделала. Просто потому, что хорошо ко мне относилась, ей нравились мои волосы, мои глаза, похожие на ее, глаза газели, как говорила когда-то моя хозяйка. Она обняла меня. «Послушай, хочешь, я пойду с тобой, сама тебя представлю? Попрошу Сесиль подменить меня завтра».
Так она и сделала. Вряд ли у нее было что-нибудь плохое на уме. Она хотела мне помочь, хотя, может быть, в глубине души немножко завидовала и сама бы не отказалась, чтобы ее приветил кто-то из начальства. Ей нелегко жилось, Мари-Элен, нахлебалась она горя, и с дочкой своей, и с мужем, который много лет бил ее каждый вечер. У нее не хватало переднего зуба — это он когда-то толкнул ее лицом на зеркальный шкаф. Она хотела, чтобы я жила по-другому. «Посмотри на меня, — говорила, — ну разве это жизнь?» Она хотела, чтобы я ушла от Хурии. Хотела, чтобы я стала человеком.
Мадам Фромежа жила в Пасси, на тихой улочке, в доме за высокими железными воротами на столбах, и цифра 8 была железная, кованая, а фасад белый, и острая крыша, и прямо под крышей — маленькое окошко, которое мне сразу понравилось.
Мари-Элен представила меня доктору Фромежа. Я столько слышала о ней, так боялась этой встречи, думала, что увижу светскую даму вроде мадам Делаэ в Рабате, воображала ее золотые украшения, безукоризненный серый костюм, бледное лицо с холодными глазами и готовилась, если мне хоть словечко придется не по нутру, дать деру. Но мадам Фромежа оказалась совсем не такой. Она была маленькая и живая, с иссиня-черными волосами, а глаза так и искрились весельем, да еще и одета чудн о : в широченных защитного цвета брюках и длинной небесно-голубой блузе, похожей на халат. Она увидела меня и сразу обняла. И воскликнула: «Да она просто прелесть!» Приготовила нам чай с пирожными, а сама не могла усидеть на месте, все сновала по квартире вприскочку, воробышком. «Лайла, ты уж поухаживай за мной, хорошо? Детей у меня нет, ты станешь мне дочкой, будешь заниматься всем в этом доме. Мари-Элен сказала мне, что раньше ты ухаживала за старой больной женщиной. Ну я, как видишь, не такая старая и совсем не больная, но ты обращайся со мной, будто я такая же, поняла?» Я пила чай и кивала. У меня в голове не укладывалось, что она так говорит о моей хозяйке, словно и вправду это у меня работа была такая — ухаживать за больной старухой. А в глубине души я знала, что так оно и есть, что это действительно была моя работа с малых лет.
Работать у мадам Фромежа мне понравилось. Я проводила у нее весь день, убиралась в доме. Делала все то же, что когда-то в милля, в домике Лаллы Асмы. Подметала двор, потом крыльцо, сгребала падавшие с каштанов листья, веточки, мусор от соседних многоэтажных домов. Потом я мыла пол, вытряхивала ковры. Палас подметала метелкой из прутьев, которую нашла в подвале. Как-то мадам пришла пораньше и расхохоталась: «Да нет же, Лайла, для этого есть пылесос!» А я боялась этой машины, которая рычала, и свистела, и все засасывала, даже чулки и тюлевые занавески. Потом ничего, привыкла.
Еще я ходила за покупками. В магазинах поблизости все было дорого, я садилась в автобус и ехала на рынок на улицу Алигр. Покупала апельсины двухкилограммовыми пакетами, помидоры, кабачки, дыни. Кухня у меня всегда была полна фруктов. Мадам нарадоваться не могла. Она оставляла мне сотню франков одной бумажкой на столике в прихожей, а я выкладывала на блюдечко сдачу, старалась тратить как можно меньше. Я готовила салаты, каждый день разные, с тунисскими маслинами, с изюмом, с винными ягодами, патиссонами, киви, авокадо, желтыми и красными перцами. Украшала большими листьями зеленого салата, цикория, эскариоля, валерианницы, одуванчика, и листьями кабачков тоже, и красной капусты. Я наполняла большую белую миску и ставила ее посередине стола на белую скатерть, и серебряные приборы на ней блестели, и стоял графин с холодной водой. Я оставляла все и уходила. Возвращалась в квартиру мадемуазель Майер, и там все казалось мне серым, унылым, убогим. Хурия валялась на диване и жевала хлеб. Она стала обидчивой, жаловалась: «Ты меня бросила. Оставляешь на целый день совсем одну, и я все время плачу. Для этого я привезла тебя сюда?» Ревновала, завидовала. «Теперь-то я тебе больше не нужна, теперь ты нашла себе друзей получше, скоро совсем уйдешь, а я умру в этой дыре, и некому будет даже воды мне принести!» Я как могла ее успокаивала, обещала ей, что накоплю денег и мы уедем на юг, в Марсель, в Ниццу. Я говорила с ней как с маленькой.