Воспоминания выжившей
Сыну моему Питеру посвящается эта книга
Все мы помним это время. И для меня оно — такое же, как и для других… И все же мы снова и снова делимся друг с другом воспоминаниями о пережитом, вновь и вновь повторяем, пережевываем детали и внимательно слушаем, как будто убеждаясь: да, ты видишь это так же, как и я, значит, это действительно было, значит, это не плод моего воображения. Мы сравниваем и спорим, как путешественники, встретившиеся с какой-то невиданной диковиной: «Помнишь ту большую голубую рыбу?» — «Да нет же, желтой она была, желтой!» Но море, которое мы пересекли, — одно и то же море, море беспокойства, напряженности перед концом — одним для всех, везде: в районах и кварталах наших городов, на улицах их, в гроздьях многоэтажек, в гостиницах и далее — города, страны, континенты… Да, согласна, образы притянуты за уши: чудо-рыба, океаны… Но, возможно, не будет неуместным рассмотреть, как мы, каждый из нас, оглядываемся на пережитое, на череду событий и видим в них иное — большее? — чем видели тогда, раньше. Это верно даже в отношении такой удручающей дряни, как ошметки всенародных праздников. Люди хватаются за воспоминания о том, о чем хотели бы прочно забыть, не вспоминать вообще. Счастье? То и дело сталкиваюсь я в жизни с этим словечком. И каждый раз оно расплывается, растворяется, невесть что означая. Смысл, значение? Цель? Но, глядя под таким углом зрения, не видишь в прошедшем ни цели, ни смысла. Быть может, в этой бессмысленности прошлого и состоит смысл всякой памяти? Ностальгия? Нет, не чувствую этого щемления-томления, сожаления. Стремление преувеличить свою личную, весьма сомнительную весомость? Я был там, я видел, я участвовал… Я, я, я…
Эта наша видовая особенность оправдывает выбранный мною стиль. Я и в самом деле видела эту рыбу именно такой, не сознавая этого тогда, но осознав потом, позже. Киты и дельфины и впрямь могут предстать перед нашим взором алыми либо зелеными, и это свойство «послезрения» вообще-то присуще не мне одной. В нем наша схожесть, преодоление наших различий.
Одно из наиболее присущих всем нам свойств — каждый из нас твердо верил, что этим он и отличается от окружающих, — оригинальность мышления, отличие личной точки зрения от общепринятой, от официально признанной. Газетная подача новостей — да, мы к ней привыкли, мы не могли без нее обходиться, не могли с этим не считаться. Мы нуждались в штампе официального одобрения, общепринятости, особенно во времена, когда ожидаемое не наступало, ход событий не прогнозировался. Но нам казалось, что сформированная нами картина основана на иных фактах, на информации, полученной из неофициальных источников. Цепочки слов складывались в образы, почти в хроники. «И тогда там-то произошло то-то и то-то, и имярек сказал:…» — слова эти всплывали в частных беседах, чаще в диалогах с самим собой. «Ага! — думали мы. — А я что говорил! Да ведь я это нутром чуял еще когда…»
Антагонизм между «нами» и властями, деление на «они» и «мы» воспринималось как нечто само собой разумеющееся, и все мы воображали, что живем в анархическом сообществе. Если бы! Чем мы отличались друг от друга? Но об этом лучше потолковать позже, отметив мимоходом лишь, что использование словечек «оно» да «это» есть признак назревающего кризиса, брожения в обществе. Между «И какого черта они такие идиоты?!» и «Боже, почему все это так ужасно?!» пролегает пропасть, и такая же пропасть разделяет «Боже, почему все это так ужасно?!» и «Нет, вы это уже слышали?».
Начну я со времени, когда «это» еще не проявилось, со времени обобщенного беспокойства, брожения умов. Дела шли не слишком гладко, можно даже сказать, совсем не гладко. Все ломалось, рушилось, переставало функционировать, «подавало повод для беспокойства», как выражались дикторы каналов «Новостей». Но «это» как неотвратимая неизбежность еще не сформировалось.
Проживала я тогда в многоквартирном доме, в одном из многоквартирных домов, в самом низу, на первом этаже, на уровне мостовой — отнюдь не в эфирном селении, где любопытные птицы на лету заглядывают в окна, пренебрегая копошением на грешной земле. Нет, я была одной из тех, кто задирает головы, пытаясь представить себе, как течет жизнь там, «в высших сферах», где воздух за окном чище, двери квартир выходят к лифтам, а ступеньки лестничных маршей отделяют тебя от рычания моторов, от вонючей химии. От улицы. Дома эти строила не городская администрация, не были они изначально предназначены для живущих среди облупленных размалеванных стен, загаженных лестничных клеток, провонявших мочой тамбуров и лифтов — словом, не для городских низов. Их выстроили частные инвесторы на частной земле, когда-то ценной. Стены толстые — живущие здесь могли позволить себе заплатить за тишину. Вестибюль при входе, ковер на полу, цветы — искусственные, но не безвкусные, консьерж. Солидность, уверенность в себе и будущем.
Но тогда многие из живших в этих стенах прежде предпринимателей и квалифицированных специалистов уже покинули город. Так же точно, как многоэтажки в прежних районах рабочего класса заселили скваттеры, люмпены, оборванцы, в эти дома вселилась смешанная публика, беднота. Кто смел, то и съел, у кого хватило сообразительности, тот и занял эти квартиры. Разную публику можно было встретить в нашем доме, все равно как на улице или на рынке.
Двухкомнатную дальше по коридору занимал профессор с женой и дочерью. Как раз надо мной поселился целый клан каких-то туземцев со сложными родственными связями. Выделила я эти два примера, потому что семьи эти мне ближе других, а также чтобы показать, что осознание происходящего пришло еще до… до чего? Натыкаюсь на затруднение. Ничего не могу выделить в качестве отправной точки, в качестве опоры. Причем я имею в виду не события общественной жизни, к которым мы применяли определения «они», «это», «эти» и тому подобные, а мои личные впечатления, открытия. Не в состоянии я сказать: «Тогда-то и тогда-то я осознала, что за этой стеной жизнь изменилась так-то и так-то» или даже: «Весной этого года я поняла, что…». Нет, осознание этой иной жизни, развивавшейся вокруг меня, вплотную ко мне, вползало в мозг незаметно, просачивалось по капле. Временные периоды измерялись месяцами и годами. Конечно же, можно что-то замечать и не замечать, осознавать или не осознавать. Можно «знать, да забыть». Мысля ретроспективно, с определенностью можно сказать, что эта другая жизнь, иная форма бытия внедрилась в меня раньше, развивалась во мне долгое время, прежде чем я заметила это развитие. Но — датировка отсутствует. Час, число, год… Разумеется, это частное, личное осознание сожрало общественные дефиниции «они», «это», «эти».
Разумеется, я понимала, что осознаваемое мной отличалось от реальности; сознание криво отражало протекавшую над моей головой жизнь семейства туземцев, выходцев, если не ошибаюсь, из Кении; то же самое относилось и к жизни профессорского семейства. Наши кухни разделяла стена, хотя и толстая, но пропускавшая достаточное количество информации. Осознать, что вне стен моей гостиной что-то происходит, мешал коридор лестничной клетки. Звуков оттуда проникало недостаточно, хотя уйма народу пользовалась им. Ведь коридор служит исключительно для прохода, для того, чтобы попасть из одного места в другое, из квартиры к выходу из дома и в обратном направлении. Быстро или не торопясь люди следуют по коридору в одиночку, парами, группами, молча, беседуя, иногда орут или вопят. Из вестибюля коридор вел мимо двери моей квартиры, мимо двери квартиры профессора Уайта и иных квартир первого этажа восточного крыла дома. Коридором пользовались профессор Уайт, его семья, посетители и гости, я и мои гости, еще две семьи и те, кто к ним приходил. Немало народу. Иногда, несмотря на расстояние и толщину стен, я узнавала шаги. «Это профессор. Рановато он сегодня», — думала я. Или: «Ага, Дженет из школы вернулась».
Но настал момент, когда мне пришлось признать, что за этой стеной существует помещение — и не одно, — занимающее то же самое пространство, что и коридор, иначе говоря, перекрывающееся с ним. Осознание того, что я слышала, того, что нечто существует в сознании уже долгое время, пришло тогда, когда я поняла: этот город мне почти наверняка придется покинуть. Конечно же, это поняли и другие. Пример уже упомянутого мною явления: идея, информация без вмешательства со стороны властей проникает одновременно в головы многих. Об этом не объявляли по сети вещания или с трибун на собраниях, не печатали в газетах, не давали информацию на радио и телевидении. Конечно, медиа все время что-то вещают, но это «что-то» не усваивается с такой эффективностью, как информация из других каналов. По преимуществу народ не обращает внимания на то, что ему говорят власти… Впрочем, это не совсем так. Официальную информацию замечают, обсуждают, критикуют, жалуются на решения властей, но это совсем другое. Может быть, она служит как бы средством развлечения публики? Нет, это тоже не совсем верно. Люди не действуют так, как им велено, вот в чем суть. Если только их к этому не принуждают. Но эта информация, другая, поступающая неведомо откуда, «из воздуха», побуждает людей к действию. К примеру, задолго до того, как властями были введены нормы отпуска продуктов питания, я могла встретить в коридоре мистера Мехту и его жену. Эта весьма пожилая пара волокла к себе мешок картофеля. Надо ли говорить, что и я запасалась картошкой… Мы обменивались улыбками и замечаниями, отражающими нашу прозорливость. Подобным же образом, встретившись с миссис Уайт на тротуаре у входа, я выслушивала ее замечание по поводу того, что «не следует тянуть слишком долго», и отвечала, что у нас есть еще месяц-другой в запасе, но не стоит откладывать на последний день. Мы имели в виду то же самое, о чем толковали все: что пора бежать из города. Никто официально об этом не объявлял, никто официально не признавал, что город пустеет, разве что в качестве временной тенденции, не имеющей устойчивого характера.