— А что мне еще делать? — закричал он. — Как мне подготовить под поле еще сто ярдов? Тебе легко говорить! Где я тебе работников найду? Мне их не хватает даже на то, что сейчас есть. Я больше не могу позволить себе покупать ниггеров по пять фунтов за голову. Я должен полагаться только на добровольцев. А они больше не приходят, и это отчасти и твоя вина. Из-за тебя я потерял двадцать лучших работников — они ушли и больше не вернутся. Они сейчас где-то бродят, а ферма страдает, и все из-за твоего характера, черт бы его подрал. Их уже можно не ждать, они знают, как теперь у меня с ними будут обращаться. Вместо того чтобы прийти ко мне, они отправятся в город, где будут околачиваться без дела.
Потом он вспоминал о старых обидах, и монолог переходил на другую тему. Дик начинал проклинать правительство, попавшее под влияние любителей ниггеров из Англии, правительство, которое теперь не может заставить туземцев обрабатывать землю, не может даже отправить грузовики и солдат, чтобы привезти их фермерам силой. Да правительство никогда не понимало, какие сложности испытывают фермеры! Никогда! Потом Дик обрушивался на самих туземцев, которые не хотели работать как следует, а только наглели, и так далее. Он все говорил и говорил, с жаром, с яростью, с горечью, с силой непоколебимой, словно небеса и смена времен года. Это был голос белого фермера, который, казалось, выступал перед самим правительством. Однако в порыве негодования он забыл о планах на следующий год. Погруженный в собственные мысли, расстроенный, Дик вернулся домой, где сорвался, обругав слугу, воплощавшего в тот момент для него всех туземцев, доставлявших Тёрнеру невыносимые страдания.
Мэри очень за него беспокоилась, насколько она вообще могла беспокоиться в том состоянии онемения, в котором находилась. На закате усталый и раздраженный Дик возвращался с ней домой, садился на стул и курил одну сигарету за другой. Теперь он стал заядлым курильщиком и покупал только местные сигареты. Они были дешевле, однако из-за них Дик постоянно кашлял, а пальцы на две фаланги пожелтели. Дик беспокойно ерзал и дергался в кресле, словно напряженные нервы никак не позволяли ему расслабиться. Ну а потом он обмякал и неподвижно сидел в ожидании ужина, после которого мог наконец пойти спать.
Однако в такие моменты заходил слуга и объявлял, что Дика хотят видеть работники, либо из желания получить разрешение на отлучку, либо еще по какой-то причине, и тогда Мэри замечала, как лицо мужа снова принимало напряженное выражение и он опять начинал беспокойно ерзать. Создавалось такое впечатление, что сам вид туземцев сделался теперь для него невыносимым. Дик орал на слугу, требуя, чтобы тот выметался вон, оставив его в покое, а работникам передал, чтобы они убирались обратно, к чертям, в поселение. Несмотря на это, через полчаса слуга возвращался и со всем терпением, приготовившись снести очередную вспышку раздражения хозяина, сообщал, что работники по-прежнему его ждут. Дик тушил сигарету, немедленно прикуривал следующую, выходил наружу, где начинал орать во всю силу своего голоса.
Мэри слушала мужа, чувствуя, как у нее самой до предела натянуты нервы. Несмотря на то что подобное ощущение озлобленности было ей знакомо, Мэри раздражалась, видя Дика в таком состоянии. Это выводило ее из себя, и, когда Дик возвращался в дом, она ядовито произносила:
— Мне, значит, на туземцев орать нельзя, а тебе, получается, можно.
— Слушай, — отвечал он, глядя на жену горячечными измученными глазами, — я их больше не могу выносить. — С этими словами он, весь дрожа, опускался в кресло.
Однако, несмотря на эту постоянную озлобленность и затаенную ненависть Дика, его поведение во время общения со старостой в полях приводило Мэри в смятение. С беспокойством Мэри подумалось, что ее муж и сам медленно превращается в туземца. Он сморкался на землю точно так же, как они, был неразличим среди них, поскольку особо не выделялся даже цветом кожи, которая от постоянного пребывания под палящим солнцем приобрела насыщенный коричневый оттенок. Да и держал он себя так же, как и они. Когда Дик смеялся с ними, отмачивая шутку, чтобы поддержать среди работников хорошее настроение, Мэри казалось, что ее муж уже пересек определенную черту, за которой она просто не могла до него дотянуться. «Чем же все это кончится?» — терзалась она, но ее тут же охватывала усталость. «А какая, в конце концов, разница?» — возникала в голове смутная мысль.
Наконец Мэри заявила мужу, что не видит никакого смысла в том, чтобы сидеть под деревом, смахивать клещей, ползающих у нее по ногам, и все ради того, чтобы смотреть, как туземцы работают. Особенно учитывая то, что он не обращает на нее никакого внимания.
— Но, Мэри, мне очень приятно, что ты здесь.
— А я этим сыта по горло.
И она снова взялась за старое, выкинув из головы все дела, касавшиеся фермы. Ферма была тем местом, откуда Дик приходил есть и спать.
И тут Мэри сдалась. Целыми днями она, закрыв глаза, сидела на диване в оцепенении, чувствуя, как мозг пульсирует волнами жара. Ей хотелось пить, однако сходить за стаканом воды или же попросить об этом слугу, казалось, требовало чрезмерных усилий. Ей хотелось спать, но встать с места и улечься в постель представлялось тяжким трудом. Она погружалась в сон там же, где и сидела. Когда Мэри ходила, ей чудилось, что ноги, словно свинцом налились, и ей было тяжело их переставлять. Произнести целое предложение уже было непосильной задачей. Долгими неделями Мэри разговаривала лишь со слугой и Диком, причем с мужем она виделась только по пять минут утром и по полчаса вечером — после чего он, вымотанный до предела, валился на кровать.
Тянулись холодные месяцы, год поворачивал к жаркой поре; по мере ее приближения крепчал ветер, гонявший по дому мельчайшую пыль, которая теперь была повсюду — стоило дотронуться до поверхности пальцем. В полях он поднимал целые вращающиеся столбы пыли, оставлявшие висеть в воздухе мелкие поблескивающие ошметки травы и кукурузную шелуху. Мэри с ужасом ждала надвигающейся жары, однако не могла набраться сил противостоять ей. Казалось, ей сейчас хватит одного-единственного легкого прикосновения, чтобы сорваться в небытие, ее тянуло к бескрайнему черному ничто, ожидавшему ее впереди. Закрыв глаза, она представляла пустое холодное небо, на котором не было даже звезд, способных хоть немного рассеять тьму.
Именно в этот момент, когда любое воздействие смогло бы наставить Мэри на новый путь, когда все ее естество как бы замерло в равновесии, ожидая, что ее кто-то куда-то направит, слуга сообщил хозяйке о своем уходе. На этот раз не было скандала из-за дурно приготовленного блюда или же плохо вымытой тарелки, все оказалось гораздо проще: слуге действительно понадобилось домой, а Мэри, охваченная безразличием, не стала его отговаривать. Слуга ушел, приведя вместо себя другого туземца, оказавшегося настолько несносным, что Мэри его прогнала, не дав проработать и часа. На некоторое время она осталась без помощи, однако сейчас она делала лишь самое необходимое. Полы никто не мел, а есть супругам приходилось консервы. Новые кандидаты на должность слуги не торопились. Мэри заслужила себе настолько дурную славу, что с течением времени подыскивать замену уволившимся стало все сложнее.
Дик, не в состоянии больше сносить грязь и плохую пищу, заявил, что он приведет с фермы одного из работников и Мэри обучит его обязанностям слуги. Увидев чернокожего у порога дома, Мэри тут же его узнала. Это был тот самый туземец, которого она два года назад ударила кнутом по лицу. Она увидела на его щеке шрам — тонкий рубец, еще более темный, чем сама кожа. Онемев, Мэри замерла в дверях, а он ждал снаружи, вперив взгляд в землю. Однако мысль о том, чтобы отправить его обратно в поля и подождать, когда пришлют кого-нибудь другого, мысль о столь незначительной задержке вызвала у нее усталость. Она велела ему зайти в дом.
В то утро, пребывая в некоем внутреннем ступоре, суть которого Мэри даже не пыталась понять, она, вопреки обыкновению, ничего не стала туземцу объяснять, просто оставив его в кухне.