— Конечно, она не в своем уме, — ответила тетя. — Ведь в печке стоит горячий глек.

Дядя Зиша махнул рукой.

— До каких пор можно комсомолить? Вот что я спрашиваю.

Тогда Тонька не спеша повернулась к отцу:

— Ты, наверное, имеешь в виду меня?

— А если тебя, так что?

— Известно ли тебе, папа, о том, — приподнялась она, обнажив плечи зелменовской смуглости, — что двадцать пятого октября тысяча девятьсот семнадцатого года в одной шестой части мира произошла первая Великая пролетарская революция?

— Ну?

— Ну, так вот это я и хотела тебе сказать. — Она улыбнулась про себя и опять принялась за книгу.

Дядя Зиша стал против тети.

— Гита, ты слышишь? Береле нашего Ички стал главным заправилой…

— А ты бы хотел, чтобы Николайка был заправилой? — резко спросила его Тонька.

— А что? При Николайке, дурочка, думаешь, жилось людям плохо?

Тонька сердито сплюнула, бросила на пол свой ломоть хлеба, потушила свет, повернулась к стене и укрылась с головой.

Стало темно и тихо, оглушительно тихо. Лишь в смежной комнате разнобойное тикание множества часов дяди Зиши стекало со стен крупным дождем. Стало темно, хоть выколи глаз.

— Это так почитают родителей, а? — проговорил дядя Зиша сдавленным голосом.

Потом отец и мать лазали в потемках по дому, перекликались тусклыми, водянистыми голосами, и, кажется, тогда дядя Зиша резко осудил теперешние порядки.

* * *

Что за человек этот часовых дел мастер Зиша?

Прежде всего он человек болезненный. Сразу же после свадьбы дядя Зиша объявил всему свету о своей хворости, и все ее признали. Приходилось поддерживать его то бульонцем, то лимончиком. От его ремесла, по правде говоря, не разживешься. Тете Гите приходится еще вдобавок продавать нитки кооперативам. Если уж на то пошло, по-настоящему больна она, тетя Гита. У нее немало болезней, из которых две, как известно, она получила в наследство от своих раввинов, а четыре выпестовала сама, собственными силами. Врачи даже уверяют, что она долго не протянет, поэтому тетя Гита осторожна, и всякий раз, выходя из лавки, она тут же записывает, сколько ей задолжали, на случай, если это несчастье постигнет ее по дороге, ведь потом не будут знать, с кого взыскать за нитки.

Что же за создание эта тетя Гита?

Она высокая, худая, костлявая, все на ней застегнуто до последней пуговицы. Она молчаливая, как всякий Зелменов, но у нее молчание совсем иного рода — с шелковинкой, с налетом грусти и со святой голубизной из талеса. Бера, например, может человека убить своим молчанием, а когда тетя Гита усаживается, с тем чтобы помолчать несколько часов подряд, так это музыка, игра на скрипке.

* * *

После полуночи дядя Зиша поднял заспанную квадратную голову с подушки и стал будить жену:

— Сорка уже здесь? Я спрашиваю тебя, Сорка пришла?

Он имел в виду свою старшую дочь Соню, которая работает в Наркомфине.

Дядя Фоля

Дядя Фоля идет своим особым, трудовым путем в жизни.

Он молчит по трем причинам: во-первых, потому, что ему нечего сказать; во-вторых, потому, что он никого на дворе не признает; в-третьих, потому, что в детстве его обидели.

Тридцать пять лет тому назад ему было всего десять лет. Тогда с ним поступили по-злодейски, а именно — его высекли, его чуть не засекли до смерти.

Реб Зелмеле тогда еще торговал телятами; незадолго перед этим он прибыл из «глубин Расеи».

Дети — Зишка, Юдка, Ичка-козел — ходили по дворам собирать кости, а его, дядю Фолю, не брали с собой.

— Этого тетерю, — говорили они, — мы с собой не возьмем. Он невезучий.

И дядя Фоля втихомолку строил зловещие планы, чтобы ошарашить домашних; ходил молча по дворам, шарил в помойных ямах — настоящие кости не попадались, — и он оставался наедине со своими мрачными мыслями. Вообще, дядя Фоля с детства был замкнутой натурой.

Однажды вечером он пошел купаться. У самой реки, в яме, лежала ободранная лошадь. Дядя Фоля остановился, заглянул в немую темноту вспоротого брюха, оглядел задранные ноги, и вдруг ему стукнула в голову дикая мысль: «От этой лошади с ее костями можно разбогатеть!»

Чуть не плача он бросился домой за мешком.

Три дня он трудился, перетаскивая на спине куски лошади и запихивая их за печь.

Реб Зелмеле был как раз в то время на селе. Он вернулся на рассвете и, едва переступив порог, стал водить носом.

— Cope-Бася, у тебя в доме чем-то несет!

За завтраком он уже высказался яснее и злее:

— Cope-Бася, здесь несет дохлой лошадью!

Бабушка растворила окна, опорожнила ушат, заглянула в подпечек, под кровати — ничего нет.

В ту пору какой-то еврей проходил по улице. Он остановился и крикнул в окно:

— Реб сосед, закройте окно, а то вы завоняете весь свет!

Конечно, это было преувеличением, однако рассказывают, что реб Зелмеле тогда рассвирепел, хотя вообще он был человеком тихим. Он взялся за лацкан, как бы собираясь себя самого выбросить из дома, и закричал:

— Чтобы мне здесь сию минуту стал чище воздух!

Бабушка схватила тряпку, стала поливать и вытирать, а дети принялись сморкаться и вычесывать головки; воздух уже как будто начинал становиться чище, но тут дядя Ича — Ичка-козел — откуда-то закричал:

— Отец, вот она!

— Кто?

— Целая лошадь!

Дядя Ича вытащил почерневшую ляжку лошади.

Началось нечто невообразимое. Реб Зелмеле принялся швырять через переборку куски дохлятины и выл при этом нечеловеческим голосом:

— Ой, спущу шкуру! Ой, не оставлю живого места!

Тут же втихомолку закопали лошадь за хлевом.

Реб Зелмеле, весь в глине, со встрепанной бородкой, вошел в дом, молча взял веник и выбрал несколько упругих прутьев. Он не спеша, как бы готовясь к священнодействию, собрал всех своих перепачканных сынков и спросил:

— Скажите мне: кто из вас, разбойники, должен сейчас снять штаны?

Дядя Фоля вышел вперед с мрачным лицом и проговорил:

— Отец, я должен снять штаны.

Тут же бабушка Бася схватила платок и выскочила на улицу.

В доме стало торжественно-тихо. Дядя Зиша и дядя Юда взяли тетерю за руки, дядя Ича — за ноги, и порка началась: сначала довольно спокойно, но постепенно все жарче и жарче.

Дядя Фоля лежал, как чурка, тихо, спокойно, без единого звука.

Вдруг он рванулся к реб Зелмеле, зубами впился ему в ногу, как в тесто, и не выпустил, покуда рот не наполнился кровью.

Дядя Фоля тогда сбежал.

Долгие предосенние недели он блуждал в соседских огородах, спал под заборами, и дядя Ича тайком носил ему туда ломти хлеба от бабушки Баси.

Реб Зелмеле прикладывал горячие примочки к ноге, молчал и крепко думал. Реб Зелмеле думал тогда о том, что эта лошадь, быть может, является намеком свыше на то, как надлежит ему поступить со своим чадом.

Однажды под вечер он послал самого умного своего сына, дядю Зишу, известить босяка, что отцовский гнев улегся и что тот уже может вернуться домой.

Фоля вернулся.

Прежде всего он выдвинул требование, чтобы ему отдали весь харч, который ему причитается за эти несколько недель. Ему пошли навстречу и стали подавать еду на стол. Положили хлеб, поставили до краев полные миски, и дядя Фоля наглядно доказал, на что он способен. Когда он приступил к последней миске, реб Зелмеле, преисполненный отцовской любви, обратился к нему:

— Иди, сын мой, спать, а на рассвете я тебя отвезу к Менде-кожевнику.

Таким образом дядя Фоля стал кожевником. Первым кожевником в роду реб Зелмеле.

* * *

Он еще больше замкнулся. Прошло немного времени, и у него уже были коричневые ногти, словно кусочки меди. Он уже ни с кем не разговаривал.

Однажды в святой вечер пятницы он забрел в закусочную и выпил бутылку водки. Его приволокли домой грязным, мертвецки пьяным. Мало-помалу привык он выпивать и стал среди кожевников мастером по этой части. Достоинство дяди Фоли состояло в том, что он пил молча, тихо, в заброшенной пивной где-нибудь на окраине.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: