Если бы коммунисты взяли когда-нибудь верх в Италии или городе Санта-Виттория, Витторини немедленно повесил бы портрет Карла Маркса в почтовой конторе.
— Прежде всего мы должны захватить инициативу, — сказал Витторини.
— Отлично сказано, — заметил доктор Бара. — Превосходное предложение.
Второй примечательной особенностью Витторини, даже еще более внушительной, чем его личность, была форма, которую он по положению имел право носить и неизменно надевал в каждый гражданский и каждый церковный праздник и которую в это достопамятное утро у него также хватило соображения надеть.
Это был мундир одного из славных полков — только теперь никто бы уже не мог припомнить ни названия этого полка, ни его номера. Мундир был сшит из белой саржи и столько раз подвергался чистке и отбеливанию, что смотреть на Витторини при ярком солнечном свете было больно глазам. Грудь его перепоясывал шелковый шарф в красную, белую и зеленую полосу, и к шарфу была приколота золотая медаль, которая выплывала из складок шелка, подобно солнцу, встающему из волн морских.
На ногах у Витторини были высоченные черные лакированные сапоги, ослепительно сверкавшие на коленях, а на боку — сабля в золоченых ножнах, которые звонко постукивали, волочась по булыжнику мостовой, когда Витторини шел через площадь в церковь. Зеленые эполеты мундира были обшиты золотым галуном, но наиболее примечательным был головной убор Витторини — шляпа из черной лакированной, очень блестящей кожи с маленьким твердым козырьком и высокой тульей, с макушки которой ниспадал каскад петушиных перьев — ослепительный: черно-зеленый каскад, отчего стоило Витторини шевельнуться, как у всех начинало рябить в глазах.
— Мы должны раскусить внутреннюю сущность нашего врага, — сказал Витторини, — и с учетом ее капитулировать. Нельзя, чтобы они пришли и забрали нас, — мы должны сдаться сами. Это единственно правильный путь.
Он потряс головой, подкрепляя свои слова, и по черно-зеленому водопаду перьев прошла крупная зыбь.
— Прекрасно сказано, — заметил доктор.
— Куда к черту провалился Пело? — сказал Копа.
Железные перила, ограждающие узенькую площадку на верху водонапорной башни, раскалялись под солнцем целый день и стали нестерпимо горячими, но Бомболини даже не почувствовал этого, когда наконец перевалился через них. Он рухнул на площадку и почти мгновенно уснул. Он уже не помышлял о том, чтобы спуститься когда-нибудь обратно на землю. Он приготовился к смерти. Его даже манило освободиться сразу от всех мук, мягко соскользнув в теплый послеполуденный воздух. Он знал, что люди на площади жаждут увидеть, как он сведет последние счеты с жизнью, и ему не хотелось их разочаровывать, но в эту минуту он был слишком измучен, чтобы размышлять над жизнью и смертью. Он поразмышляет над этим, когда проснется, если, конечно, не свалится вниз во сне. А пока что, растянувшись на железных прутьях площадки, он спал и пекся под солнцем.
Когда он проснулся, три обстоятельства мало-помалу проникли в его сознание. Лицо его было прижато к прутьям площадки, и, глянув вниз, он понял — по тому, как располагались на земле тени, — что прошло уже довольно много времени. Тело его тоже было уже наполовину в тени. Он увидел вола, бредущего по дороге, которая вилась между расположенными уступами виноградниками. На дороге лежал толстый, по щиколотку, слой пыли — белой и сухой, как костяная мука, и сверху дорога казалась вычерченной мелом среди зелени виноградников. С каждым шагом вола из-под колес повозки спиралью поднималась пыль и долго, словно белый стяг, висела в неподвижном вечереющем воздухе.
«Я хочу пить, — подумал Бомболини. — Я умираю от жажды».
Он видел людей, работающих на виноградниках, среди густых лоз, в тени сочной листвы, или отдыхающих в прохладе под темно-зеленым виноградным сводом. И он слышал бульканье воды у самого уха за цементной стенкой водяного бака.
«Этак недолго и рехнуться», — подумал Бомболини.
И только тут наконец до его сознания дошло, что он находится на башне не один. С другой стороны бака доносились ритмичные звуки, похожие на мокрые шлепки, — словно тихий плеск воды о борт лодки у причала.
«Прежде погляжу, кто это там, — подумал Бомболини. — Скатиться вниз можно и потом». Он хотел что-то сказать и не смог. Хотел пошевелиться и не нашел в себе сил. «Я даже убить себя и то не в состоянии», — подумал он и вздохнул. И тут в поле его зрения попала откупоренная бутылка вина, стоявшая, точно игрушечный солдатик на часах, всего в нескольких дюймах от его руки.
«Отхлебну немножко вина, — сказал он себе, — а потом покачусь вниз».
Вино сильно нагрелось под солнцем, но Бомболини это было нипочем. Он почувствовал, как оно полилось из глотки прямо в желудок, а затем побежало по жилам и пошло бродить по всему телу, будто он проглотил кусок солнца. Второй глоток прошел легче, а потом еще и еще легче, хотя каждый глоток был как маленький раскаленный кусок солнца и словно бы взрывался там у него внутри… Солнце — источник самой жизни — растекалось по его жилам. Он слышал, как оно делает «пум!» у него в желудке. Вино для Итало Бомболини было сейчас все равно как вливание физиологического раствора после большой потери крови. Прикончив бутылку, он обрел в себе силы приподняться и сесть; он прислонился спиной к цементной стене бака и свесил ноги с площадки, что немедленно вызвало громкие восклицания на площади.
— Кто тут на башне? — спросил Бомболини.
— Фабио.
Шлепанье на мгновение прекратилось, затем возобновилось снова: «Шлеп, шлеп», — кистью по цементу.
— Я так и знал, что это ты, Фабио, — сказал Бомболини. Глотка у него так пересохла, что говорить было все еще трудно. — Я знал, что если кто и придет выручить меня, так это Фабио. Слушай, Фабио.
— Да?
— Да благословит тебя господь, Фабио.
Фабио не нашелся, что ответить. У нас народ не привык к таким словам, они его смущают. Это, может, годится для сицилийцев, но не для нас. Сицилийцы очень чувствительны, вульгарны и сентиментальны — словом, чересчур эмоциональны, на наш взгляд.
— Покажись мне, Фабио.
— Не могу. Если мы оба станем на одну сторону площадки, она может рухнуть.
— Мерзавцы эти фашисты, — сказал Бомболини. — Они обжулили нас на постройке башни, не выполнили договора. Должны были сделать лестницу, а вместо этого подвесили какие-то трубы и разницу в стоимости прикарманили. Должны были сделать здесь настоящую площадку, а соорудили вот эту чертовщину. Как там у тебя двигается?
Фабио уже закрасил полностью «МУССОЛИНИ ВСЕГДА ПРАВ» и теперь закрашивал четвертого «ДУЧЕ».
— Значит, еще четыре осталось, да?
— Да. Кто это писал, здорово перестарался, — сказал Фабио.
— Это я писал, — сказал Бомболини.
Фабио промолчал. У него как-то не укладывалось в уме, что человек может, рискуя жизнью, забраться на эту башню для того, чтобы написать прописными буквами ДУЧЕ ДУЧЕ ДУЧЕ на баке для воды. Притом он никак не мог представить себе Бомболини молодым.
— Я ведь молодой был тогда, понимаешь. Высокий, стройный. Говорили: похож на Гарибальди. Волосы у меня были длинные, черные, блестящие. И даже сам не пойму почему, но вились. Да, так-то вот. Я даже не почувствовал усталости, когда все это намалевал.
Фабио продолжал закрашивать дальше.
— Я знаю, что ты думаешь, Фабио, — сказал Бомболини. — Но ты только постарайся понять, как это было в то время. Поначалу было совсем не то, что теперь, Фабио. Он был красивый, красиво говорил. Надавал нам много обещаний.
Внезапно они почувствовали, что башня начала покачиваться, и ухватились за железные перила. Впрочем, это вскоре прекратилось. У нас здесь каждый день немного потряхивает — горы слегка поднимаются и опускаются, словно великан, который ворочается во сне.
— И' ведь каких обещаний, Фабио! Я говорю не про разные там глупости вроде того, что создадим, дескать, новую армию и сделаем Италию снова грозной, могущественной. Нам обещали помочь построить школу и платить жалованье учителям. Все должны были в этом участвовать. Обещали помочь построить дорогу, и мы уже собирались посадить на склонах деревья и посеять траву, чтобы вода задерживалась в земле и не было больше оползней. Мы верили в это, Фабио. И как все радовались тогда, Фабио. Думали, все так и будет. Мы верили.