Фабио был против всякого кровопролития, но он очень устал, да и эти слова могли иметь только один смысл.
— Я понимаю так, что их, как видно, надо убивать. Бомболини задумался, а когда он раскрыл рот, собираясь что-то сказать, Фабио уже спал.
— Я думаю, что ты прав, — с грустью произнес Бомболини; он не жаждал крови, но в то же время очень по читал слова Учителя.
Когда Фабио снова проснулся, в комнате опять было светло, но теперь свет лился из окна, выходившего на площадь. Фабио проспал несколько часов и чувствовал себя уже значительно лучше.
— Фабио делла Романья, я хочу включить тебя в состав моего кабинета, — сказал ему Бомболини. — Я хочу назначить тебя одним из министров Большого Совета Вольного Города Санта-Виттория.
— Я очень польщен, — сказал Фабио, и это была правда. — Я горжусь честью, которую ты мне оказываешь, по мое место — в Монтефальконе. Я должен закончить свое учение. Не годится бросать на полдороге.
— Временно, ввиду чрезвычайных обстоятельств, — сказал Бомболини. — На непродолжительный срок. Ты мне нужен. Мне нужны образованные люди. На такую должность я тебя и назначу: ты будешь министром образования. Нет. Министром просвещения. Ты можешь остаться жить здесь. Мы раздобудем для тебя кровать и письменный стол, а моя дочка Анджела будет утром приносить нам что-нибудь перекусить, а вечером готовить нам ужин. Тебе будет неплохо.
Это был еще один удар грома. Разве мог Фабио хотя бы помыслить о чем-либо подобном: Анджела приносит ему завтрак; Анджела появляется на пороге, говорит ему: «Доброе утро»; Анджела говорит ему: «Доброй ночи»; Анджела своими руками готовит ему еду; Анджела то ненароком, то по ошибке, то намеренно встречается с ним в такой уединенной, интимной обстановке, которая может возникнуть лишь в тех случаях, когда двое людей остаются один на один в пустом доме.
— Не знаю, право, — сказал Фабио. Он едва нашел в себе силы вымолвить эти три слова.
— В Монтефальконе ведь все пойдет кувырком. Ты же сам сказал, что немцы захватили город.
— Да.
— Значит, я вношу тебя в список, — сказал Бомболини. Он достал из кармана плотный лист бумаги и где-то внизу приписал фамилию Фабио. Бумага была изрядно потрепанная, и написанные на ней фамилии уже поистерлись; одна только фамилия Фабио резко выделялась среди остальных, и тут Фабио понял — и это потрясло его почти столь же сильно, как только что испытанное другое потрясение, — что этот человек, которого все они привыкли называть не иначе, как «сицилийский шут», меньше всех, казалось бы, годный в правители города, месяцами, а быть может, и годами разгуливал со списком почти полностью укомплектованного кабинета министров в кармане.
Бомболини закрыл ставни, и в комнате снова воцарился мрак.
— Тебе надо поспать, — сказал он. — Но я хочу, чтобы ты, прежде чем уснуть, обдумал кое-что и чтобы ты продолжал обдумывать это и во сне. Учитель говорит: править нужно либо страхом, либо любовью. Либо так, либо этак. Я хочу, чтобы ты подумал, какой образ правления следует мне избрать.
Когда Фабио проснулся еще раз, солнце стояло уже высоко, а старые одеяла нагрелись, и ему было нестерпимо жарко. Он вспомнил прошедший вечер, вино и пляски — он не принимал в них участия, а только смотрел, как другие танцевали с Анджелой, — вспомнил о добром или злом знамении, невиданной звезде на небосклоне, и еще об. одной небывалой, неслыханной вещи — о том, что они с Анджелой вдвоем в этом доме. Смутно припомнилось и еще что-то. Бомболини как будто просил его о чем-то подумать, но о чем именно — он забыл.
Он лежал на полу на одеялах и прислушивался к странным звукам, доносившимся с площади, — к упорному легкому позвякиванию стекла, словно по площади побежали вдруг стеклянные ручьи. Поглядев в окно, он увидел стариков и старух с метлами в руках, подметавших площадь и прилегающие к ней улицы, очищавших их от перебитого за ночь стекла. Ничего подобного никогда еще не бывало в Санта-Виттории — город подметали лишь ветры господни да обмывали скупые господни дожди. Фабио все еще продолжал любоваться этим зрелищем, когда в комнату вошел Бомболини; он умылся, и вид у него был свежий, хотя он и провел ночь без сна.
— Дружины общественного благоустройства, — сказал Бомболини. — Я заимствовал эту идею у фашистов.
— Но как же ты будешь расплачиваться с ними? Бомболини усмехнулся во весь рот и протянул Фабио маленький квадратный листок бумаги.
3 ТРИ 3
Санта-Витторийские лиры
эта ассигнация подлежит обмену
на ходячую монету после окончания
чрезвычайного положения в городе
Итало Бомболини,
мэр
Вольного Города Санта-Виттория
— Ты в самом деле собираешься выплачивать по этим бумажкам? — спросил Фабио.
Бомболини был шокирован.
— Народ можно одурачивать разными путями, но только глупец может быть настолько глуп, чтобы пытаться одурачить народ в денежных делах.
— Это Учитель! — воскликнул Фабио. — Я уже начинаю узнавать его манеру выражаться,
Мэр был явно польщен.
— Правду сказать, Фабио, это уже я сам, — сказал он. Это произвело сильное впечатление на Фабио.
— Тебе следует записать свою мысль, — сказал он,
— Я, Фабио, признаться, не очень-то силен в правописании. Вот если бы кто-нибудь согласился записывать…
Так появились на свет «Рассуждения» Итало Бомболини. В городе до сих пор хранится где-то несколько копий, переписанных рукою Фабио.
— В народе говорят, что мы родились под счастливой звездой. И нам было доброе предзнаменование. Я верю, что народ нрав, что оно к добру.
— И я верю, — сказал Фабио. Но он уже не мог думать ни о чем, он ждал, когда появится Анджела с похлебкой или макаронами.
Бомболини наклонился к нему.
— Помнишь, я спрашивал тебя, как следует мне править — страхом или любовью?
Фабио сказал, что помнит, но не продумал еще этого до конца.
— Не ломай себе голову, Фабио, — сказал Бомболини. — Ибо я уже принял решение. Меня должны бояться, любя.
Часть вторая
Бомболини
Звездою, увиденной в Санта-Виттории, был я. И знамением грядущих перемен — тоже я.
Тут я и вхожу в повествование. Это цена, которую вам придется заплатить за рассказ о том, что случилось в Санта-Виттории, а это куда интереснее, чем повесть обо мне. Вот уже двадцать лет, как я хочу рассказать о себе моим соотечественникам, моемународу — хочу повиниться в надежде, что кто-то меня поймет и, если таких окажется немало, я со временем смогу вернуться домой и заново построить свою жизнь. Я постараюсь по возможности сократить рассказ о себе, чтобы читателю не пришлось слишком дорого платить за свое терпение. В то утро, когда Фабио сообщил о смерти Муссолини, я пролетал в «Одессе-дарлинг», бомбардировщике типа «В-24», где-то над Италией. Сейчас мне кажется, что мы, видимо, пролетели над Санта-Витторией часов в восемь утра, хотя никто здесь не помнит, чтобы в то утро над городком появлялся самолет.
В ту пору я уже знал о судьбе, постигшей Муссолини. Командир «Одессы-дарлинг» капитан Бастер Рэмпи рассказал мне об этом еще до того, как мы поднялись в воздух.
— Слыхал? Они разделались с Мазлини! Что ты на это скажешь?
Я пожал плечами. Что я мог на это сказать?
— А мне казалось, что тебе интересно будет узнать, — сказал Рэмпи. — Интересно первым узнать об этом, ясно? Ты же как-никак итальяшка, не кто-нибудь.
— Нет, сэр, мне это неинтересно.
— А я подумал, что интересно.
— Нет, сэр.
Это был наш четвертый вылет и первый над собственно Италией. Мы бомбили Пантеллерию и Лампедузу и некоторые другие острова — я уже забыл, как они называются, — но это был наш первый полет над самой Италией.
Я отлично помню, как начинался полет; иной раз у меня возникает такое чувство, точно я привязан к этой горе, как моряк, потерпевший крушение, — к спасательной шлюпке, и тогда мне хочется снова взмыть в небо, вырваться отсюда и оставить далеко позади всех этих людей, которых я за это время так хорошо узнал и которые считают, что хорошо знают меня.