Декостер едва успел схватить его за руку, а старичок невозмутимо сказал (привык ко всему, должно быть):
— Что вы хотите, месье Руж? Такая уж у нас работа. Да к тому же это всего лишь бумажка… Одной больше…
Горбун подал Жюльет знак и спросил:
— Не хотите пройтись?
В тот день он пришел после полудня и улучил момент, когда Руж, как обычно, пошел побродить возле дома. Жюльет кивком головы показала на Декостера.
— Это ничего. Я вам все объясню, но не здесь, здесь мы не у себя.
— А где мы у нас?
— Сами увидите.
Горбун говорил на странном наречии, и она едва его понимала.
Он с трудом поднялся с кучи плоских камней и битой розовой черепицы и перекинул ремень инструмента через плечо — без него никуда.
Она зашла в свою комнату и вышла в другом платье и с черным платком на плечах.
Декостер стоит к ним спиной и, похоже, ничего не видит. Справа от них ветер вычерчивает на воде узоры, похожие на голубой муаровый дамский веер, украшенный серебряными блестками. Природе нет до них дела, они в согласии с ее законом. Они идут между стен камыша, как среди лоз винограда, серебристых внизу и зеленых сверху; они не вторгаются в их жизнь, и камыши невозмутимы. Она идет впереди, он за ней. Тропинка узкая, и ему приходится передвинуть аккордеон за спину; за одним горбом вырастает другой. Они не мешают миру, лишь вспугивая там и сям лягушек, прыгающих в свои лужи. Они подходят к лодкам; она останавливается, но Урбэн качает головой: мы еще не у нас. Он показывает на скалу. Инструмент с застежками на боку висит у него на спине. Она смотрит на него, смеется и показывает на воду, прозрачную, чистую воду погожих дней, а не кофейную бурду ненастья. Ее глубина пестрит золотыми монетами, похожими на желтые тополиные листья, устилающие дно осенью. Как дивно все в этом мире, но где то, что укажет вам в нем дорогу? Вода глубокая, но она подтыкает юбку — вот и готово. Он стоит на берегу, как когда-то Руж, а ей вода поднялась уже выше колена. Поглядывая по сторонам, она идет в сплетении и путанице кругов на воде, расходящихся по сторонам; она снова смеется, поворачиваясь к горбуну. Она превращает в осколки все, что вместило дивное зеркало: куст, клочок травы, песчаный склон, небо; ель покачнулась и тает в воде, разойдясь кругами. Вся утварь земная, прекрасные ломтики мира — и она среди них; и они исчезают и снова являются на воде и находят свои места. Она машет рукой горбуну над кусочком синего неба и отражением земли. Ему надо идти вверх по берегу, а она пойдет по своей стороне до брода. Зимородки взлетают с земли и в лучах света становятся синей стрелой, а потом — черным росчерком в небе. Он идет со своими двумя горбами, склонив голову и скользя в темной глине.
Уже снова слышен голос реки, которая здесь-то тихоня, а выше заводит свою болтовню. Он идет по прибрежной напоенной соком траве; толстые стебли путаются под ногами, и он снова скользит. Она уже идет ему навстречу, переступая прелестными ногами с камня на камень, и протягивает руку. Она говорит: «Вот видите, вы хотели меня вести, а выходит, что я вас веду», — ему трудно идти со склоненной головой, короткими и слишком худыми ногами; ему трудно перейти брод и еще трудней будет дальше. Они идут по склону, иногда на крутом месте она берет его под руку, и они вместе проходят среди колючих кустов, кишащих кузнечиками. Они шагают высоко над водой на выступе скалы; они еще не у себя, не совсем у себя, как сказал горбун. Но вот наконец и впадина в заросшем елями крутом склоне. За их спиной все исчезает одно за другим, все контуры старого мира стираются. Все куда-то скользит и тает: Декостер со своими сетями, и дом, и прибой; все это у них за спиной, и горбун говорит:
— Мы пришли.
Они присели на один из уступов, покрытый сухой травой и желтенькими цветами, присели, как на скамью. Они никого не видели, никому не мешали, и им никто не мог помешать. Перед ними была только пустынная гладь воды, похожая на пол в большой комнате, а по бокам — ничего, кроме выступов скал. Три-четыре лье воды перед вами, а на ней лишь одинокий парус. Внизу под ними пенилась лужа, где из скалы бил источник, через заросшее ивами болото питавший водой озеро. Там снова слышался плеск лягушек; вот и все, и ничего больше.
Он пристроил аккордеон на коленях, расстегнул его и выпустил на свободу его красное нутро, потом попробовал «до», «до диез»… Он прислонился щекой к инструменту, извлек из него одну гамму, другую…
Он говорил на странном наречии. Казалось, что слова не давались ему без помощи аккордеона и он призвал его на помощь. Здесь все было мило глазу и слуху, они ничему не мешали, и им не мешало ничто. Именно это он и сказал на своем смешном диалекте, но его можно было понять, оттого что до слов, за словами и вместе с ними звучала музыка; она смеялась, ворчала, вздыхала и торопилась, звучала насмешливо и удивленно. Он сказал:
— Там мешали…
Инструмент позабавился шаловливой гаммой, взлетевшей по склону скалы и перебившей трель разошедшейся птицы.
— Для вас там не было места…
Так он сказал и призвал на помощь могучий аккорд.
— И для меня тоже…
И снова тот же аккорд.
У него бледное личико, впалые щеки без признаков бороды, жилы на тщедушной шее и на руках, словно струны, гуляющие под кожей.
— Нет места, нет места… Нет места для вас, нет места для меня…
Но ведь сам-то он есть, он ведь есть — тогда что же, наше место тут?
Музыка говорит: нет.
Оно дальше, гораздо дальше, поет она, выводя мелодию, летящую за горизонт.
— Надо идти, — говорит он. — Скоро воскресенье, а в следующее…
Он играет мелодию марша, фанфары звучат для идущих солдат…
— Вы и я… Мы не можем… Нам нельзя здесь оставаться… Теперь послушайте… Декостер… — Он с трудом выговаривает это имя: — Да, Декостер… Он все рассказал мне вечером по дороге, потому что они за меня боятся. Они и за вас боятся, они боятся Ружа…
Пальцы бегут по клавишам.
— Они не хотят, чтобы вы оставались у Ружа, потому что туда придут жандармы. Они хотят вас увезти…
Он все играет.
— Это все для себя, не для вас, они вас увезут для себя…
Аккордеон смеется, и вот там, наверху, обманулись еще две-три птицы, хотя вообще-то не время уже им и петь.
— Эти ваши друзья хотят оставить вас при себе. Они попросили меня помочь, они думают, я соглашусь. Пятнадцатого будет праздник, да, в воскресенье… Они просили меня привести туда вас. Они говорят, что устроят все так, что Руж ничего не заметит, а уж там… Я согласился… Вы знаете почему… Я сказал «да», и они на меня положились. Я приведу вас, и они думают, что сумеют… Но вы возьмете свои вещи, а я свои, и мы уйдем прочь отсюда…
Или вместо горбуна говорят клавиши из перламутра? Она смотрит на мир вокруг, а музыка летит впереди.
Она кивает: да, мы уйдем прочь, никому не мешая, и никто не станет мешать нам.
На губах у нее улыбка. Мы не мешаем здесь птице, наоборот — она принимает нас за своих; вот зяблик подхватывает в вышине смолкнувшую мелодию, за ним синица и славка. Мы уйдем прочь, с нами будут петь птицы.
Она улыбается; улыбка становится шире, она поворачивает к горбуну лицо:
— Но мои бумаги у дяди…
В ответ он смеется, аккордеон смеется, а наверху смеется зяблик, или славка, или синица.
— Да и денег у меня совсем нет.
Но он только проворней перебирает клавиши.
Музыка меняет ритм, и птица там, высоко, две или три птицы молчат, они слышат, что музыка изменилась, — славка, синица и зяблик.
Он нарочно запнулся, он ошибается и словно теряет дыхание и равновесие, топчется на месте, прерывается, чего-то ждет; интересно, она понимает?
Он отводит в сторону руку (другая бежит по клавишам), снимает шляпу и кладет ее рядом с собой. Ей кажется, что она начала понимать; тогда он снова отводит руку от инструмента, подбирает с земли камешек и кладет в шляпу.
И музыка хлещет через край; два камня, три камня, четыре — так мы пойдем по свету…