— Какой желудок?
— То есть, я хотела сказать — шею. Обременяет шею. Гораздо легче и проще — возьми нарисуй на сорочке чернилами черный галстук и носи его на здоровье. Стоит не больше полкопейки.
— Это идея — кивнул головой муж. — Кстати, я недавно прочел, что газеты и, вообще, бумага превосходно согревают. Я придумал для тебя очень удобный костюм — из газетной бумаги. Стоит 7/2 копеек. Тепло и практично.
— Но… это не красиво!!
— Красиво, милая, красиво. Вообще, у женщины всегда есть тенденция разорять мужа на наряды. Ты подумай, какая экономия получится в крестьянском быту, если крестьянки начнут носить семикопеечные костюмы.
— Так то крестьянки…
— Пример, милая! Мы должны подавать пример… Я даже могу сделать тебе так: из утренних газет матинэ, из вечерних — изящный выходной наряд. В театр, куда нибудь или на вечер. Потом еще: ты имеешь крайне разорительную привычку вытираться по утрам одеколоном… Можно самому сделать очень практичный цветочный одеколон; настоять укроп на денатурированном спирте. Почти одно-и-тоже, а стоит, вместо рубля, три с половиной копейки.
Жена промолчала. Все время до ужина (суп из обгоревших спичек и осетрина из ореховой скорлупы) ходила угрюмая, а ночью плакала.
— Ну, вот, сказал муж, одобрительно похлопывая жену по спине. Эти газеты очень идут тебе. В особенности, эта «Речь» на животе — выглядит очень мило. Серьги можно сделать из разбитой бутылки (1 20 копейки), а шляпу из лопуха. Когда износишь — съедим. Ну, я пойду почитать газеты. Эй, Лукерья! Поди купи мне сегодняшнюю «Речь».
— Это еще что?! — вскричала жена. На мне экономите, а сами тратитесь, как старый кутила?! Вам нужно читать газеты? Читайте их на мне! Это ни только не стоит 1 20 копейки — это ничего не будет стоить. Не смущайтесь, если я уже прочитана вами. Жена всегда должна интересовать мужа.
Муж скрипнул зубами, но сдержал себя и проворчал:
— Ну, повернись боком! Где у тебя тут фельетон?
Вечером, ложась спать, муж сказал:
— Ты просила у меня денег на туфли. Я придумал превосходные туфли из двух пустых коробок консервов. Коробки лежат на чердаке, а ножка у тебя такая маленькая, что они будут тебе как раз в пору.
— Чтоб ты пропал! — прошептала жена.
Засыпавший муж переспросил:
— Что?
— Ничего. Надоел ты мне смертельно.
На другое утро муж уехал по делам. Приехал к обеду. Спросил:
— А туфли? Почему ты не в тех туфлях, которые я тебе придумал?
— Иди уж! — вместо ответа, сказала жена. — Иди уж… обедать!!.
Муж вышел в столовую и увидел на столе то, что и ожидал: несколько бутылок вина и пива, розовую прозрачную ветчину, коробку омаров, икру и дымящиеся ароматный бульон из курицы с румяными пирожками на блюде.
Глупые и умные
Я никак не могу забыть одного пустякового, пожалуй, даже глупого случая…
Однажды, на репетиции моей пьесы, когда режиссер носился по пыльной сцене, как ураган, актеры устало бродили из угла в угол с тетрадками в руках, а я кричал до хрипоты, стараясь внушить им, что играть нужно гениально — в это время освободившийся скромный актер на вторые роли, слонявшийся с задумчивым видом за кулисами, подошел к премьеру и грустно сказал ему:
— Если вдуматься— какой это ужас!
— Что такое? — встревожился мнительный премьер, отрываясь от тетрадки.
— Лермонтов-то…
— Ну?!
— Умер 27-и лет, а? Убили… в самом расцвете жизни… А? Не ужасно ли!
— Ну, так что?!
— Да вот я и говорю: стоит только вдуматься — какой это ужас!
— А убирайтесь вы к черту! Ну, что вы лезете со всякой ерундой.
— Это Лермонтов, по вашему, ерунда? — с горьким выражением в лице прошептал актер. — Нечего сказать, интеллигенция.
Тряся с огорченным видом головой, он подошел к режиссеру и сказал:
— Вдуматься если — какой ужас!
— Что?! Опять ролью недовольны? Ну, уж я, милый мой, и не знаю…
— Да нет, я не о том. Вы подумайте только, вдумайтесь в этот ужас: Лермонтов умер 27-и лет!! Об этом уже все забыли, с этим как-то странно примирились, но если так, на свежую голову…
— У вас не свежая голова, а глупая, — с досадой вскричал режиссер. — Чего вы от меня хотите?
— Я говорю: если вдуматься! Двад-ца-ти се-ми лет от ро-ду!! Ведь это ужас!
— Да вам-то что такое? — родственник вы ему, что ли?
— Нет, я не родственник, но ужасно то, что с этим уже все свыклись и никто не обращает внимания…
Подходил он и к премьерше, и ко мне.
— Простите, я занят, — пробормотал я.
— Да я от вас ничего не хочу. Но, неужели, вас, литератора — не ужасает тот факт, что такой гениальный поэт прекратился на 28 году жизни. Что бы он мог дать еще! Господи! 27 лет! Умереть юношей!
На глазах его стояли слезы.
— Да вы, что, — насмешливо спросил я. — Только сейчас об этим узнали?
— Нет, не сейчас, конечно. Но почему-то вспомнилось, и я в такой ужас пришел…
Подходил он и к суфлеру.
— Подумай-ка, Николаич… Какой ужас, а?
— Проигрался?
— Нет… А Лермонтов-то! На 28 году жизни помер.
— Товарищи были?
— Что ты! Он несколько десятков лет тому назад помер.
— Так чего ж ты лезешь, идиот. Смотрите-ка, чего человек разнюнился? Мне подавать надо, а он…
Надоел всем этот странный слезливый актерик страшно. Подходил даже к бутафору и декоратору:
— Лермонтов-то!
— Ну?
— На 27 году застрелили.
Недавно мне этот актерик вспомнился. Я прочел газету, побледнел, закусил губу и побежал к своему знакомому Симеону Плюмажеву.
— Симеон! — сказал я, глядя на него влажными глазами. — Какой ужас-то: в Харьковской тюрьме повесили уголовного преступника за несколько часов до помилования, которое ожидалось всеми. И, именно, местный власти спешили его повесить до получения помилования. Виселицу строили наспех, и даже гроба не успели сделать. Подумай: так спешили, что не успели сделать гроба! Вешали тайком, а когда арестанты, услышав отчаянные крики казнимого (они тоже знали о помиловании) — спросили, в чем дело? — им объяснили, что это кричит тифозный в бреду!!
— Ну? — удивленно поднял брови Симеон Плюмажев.
— Ты только подумай: спешили, чтобы успеть до помилования! Не успели гроба сделать!
— А чего ж они не купили готовый гроб, — удивился Плюмажев. — Я, конечно, понимаю: какой-нибудь глазетовый с кистями дорого стоит а простой, некрашеный — да ведь ему красная цена 2 целковых.
— Да я тебе не о том говорю. Ты вдумайся: они спешили!
— Да уж, — покачал головой Плюмажев. — Поспешишь, людей насмешишь. У нас тоже в имении один повесился. Его сняли, а он кричит: водки! Настоящая русская натура.
Я вздохнул, отошел от Плюмажева, и подошел к одному из его гостей.
— Читали? Насчет тюрьмы-то. Какой ужас! Я не могу думать без дрожи.
— Вы что же, родственник его были, что ли?
— Нет, так…
— «Так» только вороны летают, — пошутил гость. — А тифозный-то что ж… Так на самом деле и не кричал?
— Конечно!! Это надзиратель сказал, чтобы успокоить арестантов.
— А ловко придумано, — пришел гость в восхищение. — Простой надзиратель, а какой шустрый…
Однажды я проезжал по Чернышеву переулку, и снова увидел ту невероятную вывеску, о которой уже однажды писал, думая, что на мое указание кто-нибудь, кому подлежит, обратить внимание.
Именно: в Чернышевом переулке (угол Загородного) висит большая вывеска:
— «Приготовительное училеще».
Снова я был возмущен таким безграничным цинизмом, таким разгулом безграмотности ведомства народного просвещения…
Приехал к Плюмажеву (у него снова были гости) и сказал:
— Прямо невероятно! Подумайте только: в центре Петербурга на фасаде училища, того самого, которое должно насаждать грамотность, висит вывеска: «Приготовительное училеще».
— Как? — прислушался Глюмажев.
— Учи-ле-ще!