Финкеля огорчило только то, что умывальник, даже не имея пробоины, дал течь.
Тот, для кого делалась эта титаническая работа, к сожалению, мирно спал…
На другой день к нам в комнату опять вошел хозяин вчерашней пирушки. Платье его потускнело, фуражка была смята, и глаза намечались так слабо, что, не будь на лице бровей, так бы и невозможно было определить их местоположение.
Он, по-давешнему, переложил фуражку под мышку и, стукнув каблуком о каблук, сказал:
— Не мог ли бы я надеяться на согласие ваше откушать нынче вечером у меня на новоселье.
От изумления Финкель чуть не проглотил папиросу, которую курил.
— Старик! Да ведь мы вчера уже, тово…
Гость подмигнул с выражением закоренелой наглости, которая появилась на его кротком лице со вчерашнего дня.
— Хватились! Старая дура еще сегодня утром мне отказала. Сегодня вечером я буду праздновать новоселье на другой квартире…
Оскорбление действием
Монументов чувствовал себя таким веселым, жизнерадостным, что еле удерживался от желания пуститься в пляс без всякой музыки, как козленок.
Сейчас только он сказал барышне в голубом платье, что любит ее, и она ему сказала, что любит его, а оба вместе они решили, что им нет никакого основания не быть счастливыми и поэтому, где-то за портьерой, в двух шагах от танцующих, даже поцеловались.
Потом решили дать исход волне нахлынувшего на них счастья и веселья — купили по мешочку конфетти и, задорно хохоча, стали бросать пригоршнями в лицо друг другу разноцветные кружочки.
Монументов, запорошивши глаза барышне в голубом платье, сжалился над ней и принялся осыпать горстями конфетти танцующих и публику, которая скучающе слонялась из угла в угол.
Около дверей сидел старый геморроидальный чиновник Катушкин и, брезгливо выпятив нижнюю плохо бритую губу, презрительно наблюдал танцы.
Он чувствовал себя нехорошо.
Ему было жаль рубля, который он истратил, заплативши за вход, было обидно, что он старый и не может танцевать, а главное, раздражала его полуоторванная пуговица фрака, которая висела на ниточке и могла каждую минуту оторваться.
Когда он потихоньку дергал ее, она как будто бы держалась, но старый. Катушкин не верил ей и злобно думал, что стоит ему только забыть о пуговице, — она сейчас же оторвется и потеряется.
— Танцуют…, дьяволы! — с нечеловеческой злобой размышлял Катушкин. — Чем делом каким-нибудь полезным заниматься — они скачут, как ученые собачонки. Чтоб вы там себе ноги ваши переломали.
Он стал мечтать о том, что хорошо бы незаметно перерезать проволоку для электрического освещения или чтобы музыканты вдруг почему-либо отказались играть.
— Не желаем, мол, играть для разных дураков!
Жизнерадостный Монументов проходил мимо угрюмого Катушкина под руку с голубенькой барышней и говорил ей:
— Как это красиво все: и этот благотворительный бал, и прекрасная музыка, и веселые, изящные танцующие.
Потом он увидел желтое сердитое лицо Катушкина, и ему захотелось чем-нибудь развлечь этого мрачного, неподвижного старика. Ласково улыбнувшись ему, он вынул из мешочка остаток конфетти и игривым жестом избалованного шалуна осыпал целым дождем голову Катушкина.
Монументов и голубенькая барышня последовали дальше, но через три шага их догнал страдальчески-злобный голос:
— Милостивый государь! Этто… этто… неслыханно!! Этто…
Влюбленные обернулись, и Монументов в упор столкнулся с исковерканным злобой и бешенством, потемневшим лицом Катушкина.
— Что вам угодно? — изумленно спросил он.
— Как вы смели оскорбить меня действием? — прошипел Катушкин.
— Я, вас? Боже ты мой! Чем?
— Зачем вы швырнули мне в физиономию какую-то бумажную дрянь? Что я вам сделал?
Голос его стал визгливым и плачущим. Нижняя губа прыгала, угрожая каждую минуту отвалиться совсем.
— Помилуйте! Какая же это дрянь… — сконфузился Монументов. — Это конфетти. На балах существует такой шутливый обычай: осыпают этими кружочками друг друга.
— Не желаю я ваших дурацких обычаев! — шипел Катушкин, трогая потихоньку висящую на нитке пуговицу. — Вот есть бальный обычай: скакать козлом на потеху добрым людям или развратно целоваться за портьерой? (голубенькая барышня краснела) — так вы и мне прикажете скакать подобно млекопитающему козлу или лизаться за портьерой? Не желаю-с! Не желаю-с!
Вокруг них стала собираться любопытствующая публика.
— Чего же вам от меня надо? — спрашивал красный как рак Монументов. — Если желаете, я могу извиниться!
— Ага! Теперь извиниться! Обидят человека, наплюют, оскорбят действием человека, а потом — ах, извините, пожалуйста! Не нужно мне ваших извинений! Я этого дела так не оставлю.
— Чего же вы от меня хотите?
Катушкин обвел покрасневшими от злости глазами собравшуюся публику и поманил пальцем распорядителя вечера, беспокойно прислушивающегося к спору.
— Г. распорядитель! Надо мной учинено насилие… Будьте добры пригласить г. околоточного для составления протокола.
Распорядитель смущенно потер затылок и сказал, беря Катушкина за пуговицу:
— Ради Бога, успокойтесь! Пожалуйте в контору, там полиция сделает все по закону.
— Что вы делаете?! — завизжал Катушкин. — Смотрите! Вы мне чуть не оторвали пуговицу! Смотрите — на ниточке держится! Что же это? Уже и показаться нельзя на люди! Один бросает в физиономию какими-то… предметами, другой отрывает пуговицы! Не желаю в контору! Меня здесь оскорбили — пусть здесь и составляют протокол.
Шум разрастался.
Музыка замолкла на полуноте.
Танцующие приостановились и потом сбились в кучу около голубенькой барышни, которая билась в истерике.
Быстрыми шагами в зал вошел околоточный, сопровождаемый двумя городовыми.
— Господа! Прошу разойтись. В чем здесь дело? Вы говорите: он оскорбил вас действием? Ваша фамилия, господин?
— И этого запишите! — визжал Катушкин. — Они здесь все одна шайка. Тот мне чуть не оторвал пуговицу, необходимую для соблюдения приличия внешности костюма, а этот бросал в лицо какими-то твердыми предметами. У меня есть свидетели, г. околоточный! Что же это такое? Сегодня он в меня бросил твердым предметом, а завтра бросит бомбу или какое другое взрывчатое вещество. А эта девица в голубом платье, которая притворяется плачущей, — его сообщница, г. околоточный. Не-ет! я этого дела так не оставлю!
Катушкин визжал, хватался за лицо, которое, как он уверял, было ушиблено, и тер щеку носовым платком до тех пор, пока она действительно не стала производить впечатления ушибленной…
Домой чиновник Катушкин ехал удовлетворенный, без прежнего желчного чувства к танцующим и жалости за истраченный на вход рубль. И даже оторвавшаяся-таки в конце концов пуговица — не оставила в его душе тяжелого, неприятного осадка.
История одного рассказа
18 декабря 1903 года Василий Покойников принес в редакцию газеты «Вычегодская простыня» свой первый рассказ «Рождественская ночь».
Рассказ был как рассказ.
В нем сообщалось об одном бежавшем с каторги преступнике, который в рождественскую ночь задумал совершить преступление. Он прокрался к одному домику на окраине города и заглянул в окно с целью узнать, кого ему придется сегодня укокошить. Преступник увидел бедную худую мать, у которой не было даже дров, чтобы растопить печь, и понятно, что она своим телом согревала бедную худую малютку дочь, которая дрожала у нее на коленях… На столе лежала маленькая корка хлеба — и это было все, что осталось от прежней богатой меблировки. В лирическом отступлении автор рассказывал, что у женщины, видите ли, был муж, но его однажды перерезало поездом, так что бедной жене он уже был ни к чему… Преступник не читал этого разъяснения автора, но, поглядевши в окно, так растрогался, что, еле сдерживая слезы, ворвался в домик, сорвал с себя пальто, накрыл им озябшую малютку, потом вынул из кармана последние три рубля (добытые, заметьте, как это ни удивительно, честным путем), сунул их матери в руку, прошептав: