Я вставала в пять утра и тащила Марию с собой на студию. По дороге мы играли во всевозможные игры. Но в машине нас укачивало, меня — от страха, а Марию — по привычке. Поэтому я всегда брала с собой множество лимонов. Когда нам становилось совсем плохо, «кадиллак» (между прочим, шестнадцатицилиндровый!) должен был останавливаться.
В павильон я входила спокойная и прекрасная, какой мне и надлежало быть. Я только искала взгляда фон Штернберга, подтверждающего это.
Но вот наступил день, который «они» назначили для вручения им выкупа. Фон Штернберг, мой друг Морис Шевалье[30] и мой муж с ружьями засели за окнами. В полиции меня недвусмысленно предупредили, что я не имею права прибегать к стрельбе, а должна сидеть тихо и держать язык за зубами, они сами со всем справятся. Так вот, все у них получилось из рук вон плохо.
Несмотря ни на что, мы вышли из этой истории целыми и невредимыми благодаря фон Штернбергу. До сих пор все это кажется мне страшным сном.
Решетки, которые появились в окнах дома в Беверли-Хиллс, на углу Роксбери-драйв и Сансет-бульвар, можно видеть и сегодня. Решетки, вдруг появившиеся однажды ночью, разрушили наши мечты о свободе, радости, беззаботном бытии. Праздник кончился, началась жизнь, полная осторожности, предельной бдительности в нашем добровольном заключении. Никаких посещений кино, никаких прогулок по спокойным улицам Беверли-Хиллс днем или при лунном свете, никаких пикников на морском берегу, никакого Тихого океана, никаких гор с веселым криком и смехом.
И при всем этом главная забота — создать видимость нормальной жизни, помешать страху закрасться в души людей, окружавших моего ребенка. Во мне самой сидел страх. Он был как черная ворона или свернувшаяся змея, готовая в любой момент к нападению. Страх меня не покидал даже тогда, когда дочь стала взрослой. Я вся натягивалась как струна, если ей угрожала хоть малейшая опасность. Слава Богу, я была молода и сил хватало. Силы покидают нас в более поздние годы. Когда человек молод, он все переносит гораздо легче. Пусть я по молодости не могла еще мобилизовать в полной мере все свои силы, но изо дня в день я придумывала тысячу вещей, чтобы сделать преступление невозможным. Мне удалось сохранить спокойствие и мир в доме.
Страх — это самое расслабляющее чувство для всех живых существ. Он и сильных делает слабыми. Страх витал надо мной и моими домашними и не оставлял меня на протяжении всей жизни.
Даже после того, как закончились съемки фильма, я все еще держала телохранителей. Когда наконец я получила отпуск, телохранители доставили нас в Нью-Йорк, на корабль, отплывающий в Европу, надежно заперли в каюте и оставались рядом до сигнала отправления.
Долго еще мучило нас воспоминание о пережитом. Моя дочь была окружена взрослыми — к сожалению, детей ее возраста не было. Она ездила верхом на лошади, плавала, ныряла, много занималась спортом, но всегда с телохранителями и няней. С ней занимались учителя. По-английски она начала говорить раньше, чем научилась читать по слогам на своем родном немецком. Надо сказать, что подобное «языковое ассорти» она усвоила довольно хорошо. Меня больше интересовало ее здоровье, чем образование. Фон Штернберг упрекал меня в этом, но я была упряма как осел. Много позже я повезла ее в Швейцарию, чтобы она освоила там французский. Я признавала только один вид образования — изучение языков.
В фильме «Красная императрица»[31] фон Штернберг снял Марию в роли Екатерины Великой в детстве. У нее была одна-единственная фраза: «Я хочу стать балериной», которую она произнесла на прекрасном английском языке, и, как настоящая актриса, слушала диалоги других. Она называла это «реагировать». Фон Штернберг остался ею доволен.
Мой муж работал во Франции и редко мог приезжать к нам, и фон Штернберг стал для нас обеих другом и отцом. Много-много позднее, когда у него появился сын, его первый ребенок, он был безмерно счастлив. Счастье, которое давала ему моя маленькая семья, не могло быть полным. Но в то время я об этом не думала. Мое понятие о чувствах было достаточно примитивным, я не ощущала тонкостей, а может, просто отказывалась их понять — не знаю.
Во всех других областях я признавала превосходство знаний, ценила их. Но в личной жизни все обстояло по-другому. Фон Штернберг взвалил на себя самую трудную ношу. Он стал «распорядителем» наших настроений, которые иногда сглаживал, а порой ломал — например, изредка возникавшее у меня желание чувствовать себя на чужбине своего рода главой семьи.
К тому же рядом со мной находились женщины из Европы: няня моей дочери, Бекки, и моя камеристка Рези. Они бывали довольно неумолимы в отношении непривычных нравов, которые нам встречались в Америке, и я передавала их жалобы фон Штернбергу. Хлеб не такой, как у нас, служба в церкви не такая, как у нас, и т. д., и т. д.
Когда я приехала, фон Штернберг подарил мне «роллс-ройс». Это был кабриолет. Еще сегодня его можно увидеть в фильме «Марокко». Он нанял шофера и не разрешал мне садиться за руль. Многие считают, что женщинам не следует водить машину, чтобы они не уезжали, когда и куда им вздумается. Превосходная идея!
Я, во всяком случае, никуда не хотела уезжать. Я превосходно чувствовала себя в роли Трильби. Так мне было гораздо спокойнее жить, в сравнении с властолюбивыми женщинами, которых я тогда знала и которых в наши дни становится все больше и больше.
Я пробудилась, чтобы стать женщиной покорной, готовой, подобно луне, светить отраженным светом в стране, которая не была моей родной страной. Жизнь вдали от дома причиняла определенные страдания, но, когда человек молод, тоска по родине не так сильна, как в более поздние годы. Мой ответ гитлеровскому режиму на предложение вернуться и стать королевой немецкой кинематографии, вероятно, известен всем.
Меньше известно, что я не могла удержаться, чтобы не всадить нож в сердце этого господина. Этот эпизод состоялся в Париже. По настоянию американских чиновников я должна была продлить мой немецкий паспорт, чтобы получить вид на жительство в Америке.
Нужно было идти в немецкое посольство. Фон Штернберг находился в Америке и не знал о моем решении. Правда, в нашем телефонном разговоре я намекнула ему, что и «Трильби» может действовать самостоятельно. Я решила идти одна, потому что моего мужа мог подвести темперамент. А в этом деле необходимо было держать себя крайне дипломатично. Для каждого, кто этого не знает: переступая порог посольства, я входила на территорию страны, которую оно представляло.
Таким образом, в полном одиночестве я вошла в пасть льва. Лев имел фамилию Вельчек и был послом гитлеровской Германии. Когда я вошла к послу, в его комнате находилось несколько мужчин. Один из них был представлен мне как принц Реус. Он восседал на высоком стуле, остальные почтительно толпились вокруг. Вельчек взял мой паспорт и сказал назидательно, что мне нужно возвратиться в Германию, а не становиться американкой.
Он пообещал мне «триумфальный въезд в Берлин через Бранденбургские ворота». Я тут же представила себя в роли леди Годивы и невольно расхохоталась. Чтобы поддержать беседу, я ответила послу, что с удовольствием вернусь, если господину фон Штернбергу будет предоставлена возможность снять в Берлине фильм.
Повисло тяжелое молчание. «Вы не хотите фон Штернберга, потому что он еврей?» — поинтересовалась я.
Неожиданно комната заполнилась голосами: «Вы там в Америке отравлены этой пропагандой. У нас в Германии нет никакого антисемитизма!»
Я поняла, что пора уносить ноги. Однако не могла остановиться. «Ну и чудесно! Я буду ждать, когда вы установите контакт с господином фон Штернбергом. И я надеюсь, что немецкая пресса наконец изменит отношение ко мне и к господину фон Штернбергу».
Посол — меня смущало его чешское имя — сказал: «Слово фюрера, что все ваши пожелания будут выполнены, как только вы вернетесь домой».
В сопровождении четырех мужчин я направилась к выходу. Путь показался мне бесконечным. Я вся дрожала, когда мои ноги ступили на парижскую мостовую.