— Может, тебе есть не надо, может, ты живешь на своих сигарах, но всем остальным в семье еда нужна, — стояла на своем Вера.
Беня не ответил. Он задумчиво посмотрел в спину Вере, повернулся и, нахмурив лоб, обвел взглядом комнату:
— Эх, хотя бы одну сигару…
— Я нашла под диваном одну, — как бы невзначай сказала Мери, моя мать, выходя из кухни с горой посуды в руках. — Положила ее вон в ту вазу. — Она указала на вазу подбородком.
— В вазу? Зачем? Или ты думаешь, она вырастет в вазе? — сказал Беня, подошел к вазе, достал из нее сигару, понюхал и осмотрел со всех сторон. — Совсем целая, — удовлетворенно заметил он, полизал сигару, откусил кончик и сказал: — В наши дни… (он сунул сигару в рот)… когда повсюду бушуют войны… (поискал спички)… когда человек умирает на сто ладов… (зажег сигару)… когда дети рождаются мертвыми или умирают нерожденными — в наши дни старый человек не станет слушать врача, если тот несет чушь…
— Да ты о чем? — медленно обернулась к нему Вера.
— Смешно, когда в наши дни молодой врач несет чушь старому человеку… — сказал Беня, пуская густой клуб дыма. — Запрещает курить…
— Зачем ты вообще ходил к врачу? — спросила Вера. Мери перестала накрывать на стол и с беспокойством взглянула на Беню.
— Так, низачем, — быстро, как бы между прочим, ответил Беня. — Это был молодой врач, новоиспеченный… Толковал о риске рака горла… ходил вокруг да около, говорил обиняками, так что не понять было, это он обо мне, о моем горле и моих сигарах или вообще… Но счет-то он выставил именно мне.
— Так не кури же, Бога ради, — сказала Вера.
— Ну, по одной штучке, изредка… не страшно… — пробормотал Беня.
Вера начала сердиться.
— Ты убиваешь меня, Беня… Все те годы, что мы женаты! — сказала она.
— А ты, между прочим, еще жива, — парировал Беня.
Вера отвернулась к окну.
— Милый мальчик, этот врач. И такой, знаешь, чувствительный, — сказал Беня. — Из тех, что носят черные рубашки и кричат: «Смерть шведам и русским!» и «Юден раус!»… [11]Но со мной, старым унтер-офицером русской армии, он не смел говорить прямо, а все мялся, да прокашливался, да боязливо оборачивался в сторону Уральских гор. Ну да тогда на нем был белый халат.
Вера не слушала. По-прежнему глядя в окно, она задумчиво сказала:
— Ты помнишь лето девятьсот пятнадцатого? Не может быть, чтоб ты забыл, — добавила она со скрытой угрозой в голосе.
— Помню. Конечно, помню. Меня ранило. Я лежал в госпитале в Смоленске.
— В разгар войны я приехала в Смоленск и сквозь огонь и воду вытащила тебя домой в Финляндию на поправку.
— Я не раз благодарил тебя за этот подвиг. В последний раз три года назад, тогда я сочинил для тебя вальс-кантату и назвал ее «Благодарственный вальс», в скобках: «Смоленск, тысяча девятьсот пятнадцатый год», — сказал Беня и громко запел:
— Сил нету слушать эту белиберду! — вскричала Вера, закрыв уши, однако Беня продолжал:
— Не для того я в разгар войны вытащила раненого мужа из России, чтобы он по собственной глупости прокоптил себя насмерть, — гневно топнув ногой, снова крикнула Вера.
— Этого еще не хватало, — огрызнулся Беня.
— Чего не хватало?
— Того не хватало, — сказал Беня, — чтобы ты за игрой с бабами в карты сказала: «Девочки, в тысяча девятьсот пятнадцатом году я вытащила мужа из Смоленска, чтобы он прокоптил себя насмерть».
— Болван! — крикнула Вера. — С тобой невозможно разговаривать! Слова тебе больше не скажу! — И, немного погодя, добавила: — Если с тобой случится беда, если заболеешь раком, пеняй на себя.
— Еще чего, — ответил Беня. — Хватит и того, что ты мне пеняешь.
Тут Вера окончательно потеряла самообладание и крикнула:
— Ну так задохнись от дыма, черт, проглоти свою вонючую сигару!
Мери до того перепугалась, что уронила тарелку, и та разлетелась на мелкие кусочки.
— Мама пошла бить тарелки! — обрадованно крикнул я из спальни.
— Голову на подушку и закрыть глаза! — крикнула мне мать.
— Мазлтов! [12]— сказал Беня. — Осколки — к счастью.
— Какое уж тут счастье, когда бьют старинную материну посуду! — резко заметила Вера.
— Ах, какая жалость, — сказала мать. — И как это она выскользнула у меня из рук?..
— Пустяки, — успокоил ее Беня. — Удивительно то, что уцелела одна-единственная тарелка. Это Вера уговорила меня привезти их из Хельсинки в переполненном поезде. Нечего сказать, отличная была идея!
Мери принялась подбирать осколки. Вера стала оправдываться:
— Ты же помнишь, что мы привыкли есть из этой посуды субботний обед. По-моему, не следует расставаться со старыми обычаями только потому, что идет война. По-моему, старые обычаи надо сохранять насколько возможно, особенно во время войны.
— Я сохранял твою старинную посуду, как только мог, — сказал Беня. — Я притащил сюда из Хельсинки весь субботний сервиз и всю пасхальную утварь, горшки, котлы и прочие причиндалы. Их надо было сторожить, грузить, волочить и всячески оберегать. Легко это было? На вокзале в Ваасе… Я уже рассказывал, что произошло на вокзале в Ваасе?
— Рассказывал, — скучным голосом отозвалась Вера.
— На вокзале в Ваасе, — продолжал Беня, — у одного ящика отвалилось дно, горшки, котлы и прочая утварь со страшным грохотом посыпались на перрон и раскатились во все стороны. Я бросился подбирать. И тут вижу: поодаль стоят немцы и смеются надо мной. Немецкие офицеры. Смеются добродушно, и один из них, лейтенант, с тонким таким, как у Христа, лицом, помог мне собрать твои еврейские пасхальные кастрюли. Он понятия не имел, с чем имеет дело… Испачкал руки об один из горшков, но только улыбнулся и взял под козырек измазанной сажей рукой. Угадайте, что я тогда сделал?
— Мы уже знаем, что ты тогда сделал, — устало заметила Вера.
— Поблагодарил его сквозь зубы на идише. Лейтенант-Христос обтер руки носовым платком со свастиками и только улыбался. Я поблагодарил его на идише, и он спросил, откуда я родом — из Баварии или из Тироля, на таком необычном немецком языке я говорю, хотя и на удивление бегло. Ха! На необычном немецком, видите, ли!..
— В толк не возьму, как это лейтенант не сумел определить по твоей физиономии, откуда ты родом, — сказала Мери.
— А вот не сумел, — сказал Беня. — Совсем еще молодой человек был, неопытный, видишь ли. Ну а я врать не привык и прямо в глаза сказал ему все как есть, а сам сжимаю свою трость и думаю: «Если что, у тебя в руках трость с тяжелым серебряным набалдашником. И силенок еще хватает». Затем набрался духу и сказал: «Я, видите ли, еврей». Но тут, как назло, паровоз дал свисток, и немец ничего не услышал. Тогда я повторил, что сказал, но чертов паровоз опять дал свисток, и лейтенант опять ничего не разобрал. Взял под козырек и зашагал к остальным немцам.
— А что ж ему еще было делать? — сказала Мери.
— Не мог же я, старый человек, врать этому молокососу.
— А тебе непременно надо было что-то говорить? — спросила Вера. — Вечно у нас из-за твоей болтовни неприятности. А может, этот лейтенант очень даже хорошо услышал, что ты сказал? Просто притворился, что не слышал? Плевать ему, что там несет какой-то сумасшедший старик!
— Ах, вот как! Притворился! — взвился Беня. — Ну-ка, Мери, ты будешь — паровоз, ты, Вера, лейтенант! — скомандовал он. — А я… я.