«Меня всю жизнь гнали, как бешеного зверя, — говорил он, возвращая в карман алое удостоверение делегата областного съезда профсоюзов, которым за минуту до этого хвастался. — Я задыхался, выбивался из сил, но никогда, подчеркиваю, никогда не давался в руки живым».
Неживым представить Сугробова мог только большой фантазер.
В Израиле он не работал. Никогда и нигде. Существовал на пособия — свое и матери. Но жизнь проживал на редкость активную, полную суеты сует и всяческой суеты. В редакциях газет, на общественных мероприятиях, в клубах и библиотеках, аудиториях и на стадионах он появлялся, казалось, из ниоткуда. Как насморк. И все портил.
Однажды он ворвался в Дом репатрианта на презентацию судебного иска известного правозащитника Августа Дебельмана, прервал докладчика на полуслове, выскочил на сцену и устроил форменный дебош с криками, хватанием за грудки и плевками в лицо оппоненту. Дебельман, за месяц до этого виртуально судившийся с генеральным секретарем ООН, был посрамлен и пустился наутек. А торжествующий Сугробов содрал с демонстрационной доски роскошную схему с заголовком «Русская мафия в Израиле: метастазы», порвал ее на клочки и растоптал.
Позже он рассказал мне, что был знаком с Дебельманом еще по той, доизраильской жизни. «Надо было расквасить эту ряху еще там, в Караганде, — бесновался он. — Зря я не дал тогда отмашку своим ребятам! Зря пожалел подлеца!..»
Никаких ребят в Караганде у Сугробова, конечно же, не было. В отличие от Дебельмана. Этот духобор относился к той категории клинических общественников, которых взрастила советская перестройка. В стране развитого социализма, которую Август Дебельман до сорока пяти лет осторожно любил, а после сорока пяти безоглядно возненавидел, поначалу был он простым инженером, кухонным интеллигентом и членом партии, затем возвысился до председателя общества трезвости. А когда это общество органично эволюционировало в патриотическое движение споенного русского народа, его неожиданно объявили басурманом.
Тогда, в 1988 году, Август впервые в жизни внимательно изучил свои метрики и ужаснулся имевшему место несообразию.
Оторопь прошла к осени девяностого, когда Дебельман обнаружил себя в очереди в ОВИР. Рядом с Мироном Сугробовым и его тогда еще женой Кирой.
В Израиле Дебельман открыл для себя такое широкое поле деятельности, какое казахстанской провинции и не снилось. Кратко ознакомившись с условностями местного судопроизводства, Дебельман набрал полную грудь возмущения и кинулся во все тяжкие. Не прошло и года, как он прославился, заработав репутацию поборника справедливости, правозащитника, стукача и продажной шкуры. Он выступал в газетах и по русскому радио, посылал ноты протеста прокурору России и сочинял меморандумы, судился с газетами, депутатами кнессета и соседями по подъезду, обращался в Международный трибунал в Гааге и один раз даже был оплеван спецпредставителем ООН на Ближнем Востоке Терье Род-Ларсеном: когда Дебельман к нему подошел, тот как раз сморкался.
Дебельман боролся за чистоту репатриации, предлагая властям обыскивать всех прибывающих в страну евреев. «Ведь едут одни воры и коммунисты! — кричал он. — Едут, проклятые, растлевать нашу молодую страну. И комсомолистов своих везут, пятую колонну!.. Господа! Внимание! Предлагаю всех, у кого в кошельке больше тысячи долларов, арестовывать, пытать и отсылать назад! Не могут они быть честными евреями!..»
Если Сугробова обходили стороной, то от Дебельмана шарахались, как от больного птичьим гриппом. Было, несомненно было у них что-то общее.
Август Дебельман, как и Мирон Сугробов, тунеядствовал. Жил на пенсию жены-инвалида и на жалкие гонорары из газет, которых не хватало даже на коржик в буфете министерства юстиции. Откуда доставал он средства на нескончаемые судебные издержки, оставалось загадкой. Злопыхатели, первым из которых был, разумеется, Сугробов, утверждали, что деятельность Дебельмана проплачивается из-за бугра — если не из Кремля, то из Астаны.
Впрочем, не о Дебельмане речь.
С Сугробовым меня познакомил Валерий Крон, давний мой приятель еще по Москве. В незапамятные времена Крон работал в газете «Социалистическая индустрия» и много разъезжал. Однажды в Караганде он потерял паспорт и был направлен участковым милиционером в паспортный стол. Столоначальником оказался общительный субъект по фамилии Сугробов. Узнав, что имеет дело со столичным журналистом, он тут же выправил ему необходимую для приобретения авиабилета справку, а затем зазвал к себе домой, где под сухое винцо местного производства и самопальные сухарики разыграл целый моноспектакль: представил гостю подкрепленный рядом сомнительных документов устный очерк нравов областного партийного и советского руководства. «Он рассказывал в лицах и характерах, с выпуклыми речевыми характеристиками, утрируя и передергивая, — вспоминал Крон. — В разговоре он обмолвился, что имеет высшее филологическое образование и даже написал пьесу. На вопрос, почему он работает в паспортном столе, обиделся. Впрочем, такая работа, как мне тогда показалось, была ему к лицу… На девяносто процентов его рассказ составляли слухи и версии. Но оставшихся десяти процентов мне хватило на год работы. С легкой руки Сугробова полетело несколько высоких голов. И хотя Мирон жутко привирал, направление его пафоса было верным».
Забегая вперед, скажу, что именно направлением своего пафоса Мирон Сугробов меня и подкупил.
Весной 1996 года Крон приехал в Израиль отдохнуть и свел меня и Сугробова в одном из яффских ресторанов. При знакомстве выяснилось, что мы с Мироном Марковичем живем рядом. Недели через три мы случайно столкнулись в Тель-Авиве и вскоре начали встречаться по субботам и совершать оздоровительные прогулки по набережной.
В какой-то момент я понял, что Сугробов беспросветно одинок. Друзья в его жизни отсутствовали по определению. Правда, это обстоятельство его не особенно удручало. Во всяком случае, не так, как отсутствие врагов. Из меня врага не получалось — я был для него слишком пассивным собеседником. Строить врага из матери Сугробову надоело, тем более что это ему никогда не удавалось. Дебельман скрывался в судах, Перес — на заседаниях правительства. Активисты и затейники предпочитали с Сугробовым не связываться, и вскоре оказалось, что единственным его утешением, кроме редких опустошительных набегов на общественные мероприятия, стали наши с ним прогулки.
Я стал захаживать к нему на чай с сухариками, после чего мы шли к морю и совершали променад. Сугробов говорил, жестикулировал, комментировал, задирался, отставал, выбегал вперед, заглядывал мне в лицо. Я больше молчал, слушал, запоминал.
Иногда я приносил Мирону Марковичу книги и пластинки, он их читал и слушал, а потом ублажал мой интеллект парадоксами собственного производства, которых, как вы понимаете, было у него в избытке.
Однажды я застал его плачущим. «Второй день ревет, — отворив дверь, сказала мне мать Сугробова Дора Исааковна. — Хоть бы вышел куда, развеялся… Проходите, проходите. Он там, в салоне…»
Сугробова я застал в совершенно разобранном состоянии. В кальсонах и майке сидел он у обеденного стола и ронял мелкие слезы на страницы раскрытой книги. Увидев меня, встрепенулся, схватил с коленей просторное банное полотенце и спрятал в него лицо. Я перевернул книгу обложкой вверх. Пушкин. Маленькие трагедии.
«Самый никчемный поэт в русской литературе, — пробубнил Сугробов сквозь полотенце. — Он, и еще Ахматова. Ненавижу!.. Пушкин вообще не поэт — ни одной метафоры, даром, что рифмовать мастак. А Ахматова всю свою славу взяла бедром».
Я осторожно присел с другой стороны стола. Дора Исааковна принесла чайник и блюдце сухариков.
«Цветаева!.. — продолжал Сугробов. — Вот это — поэт. Никакого бедра, а целый мир!»
Я осторожно заметил, что мысль по поводу Ахматовой и Цветаевой не нова — ее когда-то высказал, кажется, Нагибин. Правда, не в такой категоричной форме. Что же касается Александра Сергеевича, то…