– Плохо дело! – не вытерпела Зина.

– А он осматривал маму? – спросил я у Татьяны.

Она кивнула, пряча лицо.

– Веселый уж очень этот профессор, – осуждающе сказал Вить-Вить.

– Вот и я говорю, – вздохнула Зина. – Одно это уж, видать, ему и остается, что веселым быть! Ах, Валентина Ивановна, Валентина Ивановна, родная ты моя!…

Я подождал, пока Татьяна вытрет лицо, и мы пошли в комнату.

– Очень мужественный человек! – сказала мама, поглядев на нас. – Очень. – И легонько улыбнулась. Вот после этого мы с Татьяной и стали заботиться, чтобы по вечерам у нас обязательно кто-нибудь бывал. Да и заботиться не надо было: как только узнали, что к маме можно, люди сами пошли. Мы заботились только о том, чтобы маме было как-нибудь полегче в эти ее последние дни.

Я, правда, смутно помню эти дни. У меня как-то смешалось и настоящее, и прошлое, и действительность, и фантазия. И знакомые люди, и те, с которыми я только что познакомился. Вообще в мире будто сместилось что-то, он стал чуть другим в эти дни, точно контрастность всего вдруг увеличилась, как на фотоснимке, где одни детали обрисованы четко и ясно, а другие почти не видны.

Как-то пришел со смены, а у мамы сидит Дарья Трифоновна, наша учительница с первого по четвертый класс. Давным-давно они с мамой вместе начинали работать, но мама кончила институт, а Дарья Трифоновна – нет, поэтому она и сейчас преподает в начальных классах. Увидев ее, сухонькую и маленькую, я на минутку даже почувствовал привычное стеснение.

Поздоровался, Дарья Трифоновна кивнула, увлеченно вспоминая, как они с мамой начинали работать еще до войны. И странно было слышать: «А помнишь, Валька?» Или: «А он ведь так боялся тебя, Валька!…»

Приходили ребята из школы – те, что еще учатся, и те, что уже кончили, даже работают. Сначала сидели тихо, со страхом и любопытством исподтишка поглядывая на мамино белое и отекшее лицо. Но мама начинала расспрашивать их, не путая ни одного имени, четко помня, кто и где работает. И ребята, позабыв уже про мамину болезнь, говорили оживленно, даже спорили, хохотали. Мы с Татьяной организовывали быстренько чай и видели, что у мамы точно такие же глаза, какими они бывали, когда она еще работала в школе.

Однажды пришла молодая учительница математики, сна и в нашем классе преподавала, Глафира Андреевна, по-нашему – Граня. Человек она умный, но очень уж нервный. В первую очередь – из-за своих семейных обстоятельств. Поэтому сначала она была подчеркнуто-веселой, только все говорила:

– Знали бы вы, Валентина Ивановна, скольким я вам обязана!

– Ну-ну, – чуть улыбаясь, останавливала ее мама.

А потом стала рассказывать про своего мужа, он тоже математик в соседней школе, и вдруг расплакалась, горько так и беззащитно, как Светка. Я не знал, что делать, а Татьяна уже хотела увести ее, но мама сказала, чтобы это мы с Татьяной вышли. Мы посидели у Пастуховых минут сорок, наверно, пока Глафира Андреевна, уже успокоенная, почти веселая, постучала в двери, извинилась передо мной, улетела, как на крыльях. А у мамы было веселое лицо, когда мы с Татьяной вошли в комнату.

– Глупенькая еще Глаша, – сказала она.

И мне снова, как на контрастном снимке, показалась почти невидимой беда Глафиры Андреевны по сравнению с нашей.

Из нашего класса перебывали все ребята, кроме Венки и Гуся с Лямкой. Даже своих одноклассников я тоже вдруг увидел чуть по-другому. И – еще дороже мне стала мама, так по-настоящему уважительно они разговаривали и советовались с ней. Возможно, кое-кто из них даже и с родителями своими так не разговаривает!

Однажды после смены Игнат Прохорыч пошел вместе со мной. Шел, курил, разговаривал, и лицо у него было каким-то странным. Вить-Вить усиленно поддерживал разговор и в метро, и потом на улице. Только все поглядывал на меня, и я видел: никак не мог решиться пригласить Колобова к нам. Тогда я уж сам сказал:

– Может, зайдете к нам, Игнат Прохорыч, а?

– Ну что ж, – согласился он, и все лицо у него так и разгладилось.

В прихожей он приостановился, одернул пиджак, поправил воротничок рубашки, провел рукой по волосам, шепнул мне:

– Скажи Вале, что и я пришел.

Я вошел в комнату, сказал как можно беззаботнее:

– А тут со мной Игнат Прохорыч пришел.

У мамы сразу как-то метнулись глаза. Кажется, первый раз в жизни я видел ее такой.

– Ой, Танюша, – сказала она, – мне бы хоть причесаться, а?

– Выйди, – сказала мне Татьяна, – займи чем-нибудь Игната Прохорыча.

Он стоял в прихожей, а Вить-Вить с видом крайне занятого человека метался по кухне от плиты к раковине и назад.

– Сейчас, Игнат Прохорыч, – сказал я. – Мама только причешется.

– Да-да, – кивал он и вдруг посмотрел на меня пристально и вроде испуганно: – Как… Как ты сказал?

– Причешется. А что?

– Нет-нет, что ты, что ты! – И улыбнулся, стал торопливо закуривать.

Я молча топтался рядом с ним, пока он курил, все стараясь встать спиной ко мне.

– Вы уж извините, Игнат Прохорыч, – сказала Татьяна, выходя из комнаты, – Валентина Ивановна очень рада, очень, что вы пришли!

– Так я пойду, да?

– Ну конечно же.

Он медленно приоткрыл дверь, сказал: – Это я, Валя…

– Входи, входи, Игнаша. Вот видишь, как встретиться пришлось.

Я пошел в комнату, Татьяна взяла меня за руку, сказала шепотом:

– Пойдем-пойдем, погуляем.

Мы пошли в садик, сели на скамейку. Татьяна держала меня за руку и молчала. На дорожке два мальчика перебрасывали воланчик бадминтона… Старушка вела за руку девочку, ласково говорила ей: – Вот когда пойдешь в школу, тогда и научишься танцевать, а пока ты еще только смотреть можешь, как другие танцуют.

По улице прошел трамвай, а рядом с ним, как привязанный, автобус.

…Я был маленький, лежал в постели, а мама, протянув руку со своей кровати, дала мне подержать ее, и я сразу же заснул от уверенного покоя…

По дорожке сада шли парень с девушкой, улыбались и молчали.

…Мы с мамой сидели в Малом оперном на третьем ярусе, уже играли увертюру, огромный и темный, как котлован, зал затихал, только в лампочках большущей люстры еще тлели багрово волоски…

Не знаю, сколько прошло времени, только Татьяна вдруг чуть сильнее сжала мою руку, и я увидел, что мимо сада быстро идет Игнат Прохорыч, отвернувшись от нас.

Мы с Татьяной пошли домой. Мама молчала, смотрела в потолок. И улыбка застыла на ее губах…

Через день или два в обед я позвонил, как обычно, домой. Татьяна сказала:

– Я вызвала неотложку, Валентине Ивановне что-то стало хуже.

– Я сейчас приеду!

– Подожди, я у нее спрошу.

– Хорошо. – Я долго держал трубку, прижимая к уху; она была совсем мокрая.

– Знаешь, Валентина Ивановна сказала, что не надо, пройдет.

Я помолчал, спросил:

– А может, все-таки…

– Сказала, что не надо, пройдет.

– Хорошо. Татьяна всхлипнула, повесила трубку.

А когда мы с Вить-Витем приехали домой с работы, мамы уже не было… То есть она по-прежнему лежала на своей кровати, но я даже посмотреть на нее не мог. И заплакать никак не мог.

…Мама лежала в гробу. Он стоял на нашем обеденном столе, и клеенка была та же… И вообще все в комнате было то же и совсем не то.

…Мы ехали в похоронном автобусе на кладбище. Провожающих оказалось так много, что сзади образовалась вереница такси.

Мамина сестра тетя Варя приехала из Москвы, еле успела на похороны, а больше родственников у нас с мамой не оказалось: дедушка и бабушка умерли в блокаду от голода.

Потом все прощались со мной, с Татьяной, с тетей Варей. Татьяна настойчиво говорила что-то Вить-Витю, Зине, Игнату Прохорычу.

Мы оказались в квартире Татьяны, и Лена была с нами, укладывала тетю Варю в постель.

Потом я заметил, что стою у окна, вожу пальцем по стеклу, смотрю на крыши внизу. А Татьяна все говорит и говорит мне что-то. И слова, вроде, даже повторяются, говорит она ласково и настойчиво, а что -» никак не понять. Повернулся к ней.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: