Тут я не выдержала:
— Мы уже два часа говорим, Виолета, а так и не разобрались с тем, с чего начали! Какое отношение «Лунная соната» и «Тарара» имеют к тому, что какие-то вещи получаются сами собой, или к вранью? Если он сказал, что ты красивая, так это правда, ты и есть красивая.
— Я и не говорю, что это он обманул, это я. Когда я почувствовала то, о чем я тебе рассказывала, я сказала, что никто никогда не говорил мне, какая я красивая, а сказала я это, потому что знала, что он скажет: «Я в это не верю». Я понимала, что он вряд ли еще раз скажет что-нибудь такое, от чего я опять почувствую то, чего никогда раньше не чувствовала, но мне так этого хотелось, что я даже вспотела, как от горячего молока. И он действительно сказал: «Я в это не верю», а я сказала: «И правильно делаешь, потому что это неправда, мне уже несколько мальчишек об этом говорили, и взрослые люди, очень солидные, и я не собираюсь это отрицать, я ведь не ханжа, тем более что это не мои выдумки, а они правда так говорили». На этом разговор закончился, потому что Томас ушел и пора было ужинать, а на следующий день, в четверг, занятия не было, и я думала о Томасе почти весь четверг и все утро пятницы, и мне очень хотелось опять сесть с ним за пианино, и начать играть, и опять испытать то чувство, и вдруг на следующее занятие, в пятницу, он ни с того ни с сего возьми да и спроси: «Почему твой папа не живет с вами?» Я сказала, что он не то что не живет, а просто сейчас путешествует вокруг света. Тут я вспомнила тебя и подумала, что бы ты сказала. Ты бы сказала: «Не вмешивайтесь не в свое дело», а я сказала, что он тут не живет, потому что его дети — только я и Фернандито, и мама относится к тебе, как мачеха, а папа тебе отчим, и на самом деле вы с ним неродные… Все это я рассказывала только для того, чтобы он сделал такое выражение лица, которое мне больше всего нравится: чуть прищуренные глаза, и волосы слегка падают на лоб. Тетя Лусия называет это au coup de vent [39]. И он смотрел на меня, смотрел, и на следующий день тоже, и однажды я сказала: «Не могу ничего сегодня играть, потому что руки замерзли. Совсем холодные стали». Он сказал: «Давай посмотрим», и взял меня за руку, и вот тогда я действительно похолодела от страха, и опять почувствовала то самое, а он сказал: «Не смотри на меня так, пожалуйста, прошу тебя, я не могу вынести твой взгляд». Потом он долго играл, и я сидела и смотрела на него, а он, переворачивая страницы нот, говорил: «Ты меня вдохновляешь». И на следующий день опять возникло то чувство, а в последний день, вернее, три последних дня он стал говорить, что не может без меня жить. Тогда я сказала: «Мне кажется, Томас, ты вряд ли сможешь со мной жить. Не знаю, известно ли тебе, что я помолвлена с одним парнем из Педрахи, моим кузеном со стороны матери, он такой белокурый и застенчивый, совсем на тебя не похож, но теперь уж ничего не поделаешь». И тут он встает на колени и начинает целовать мне ноги — я прямо оцепенела от страха! Это было уже слишком, но, в конце концов, это не я целовала кому-то ноги, а он целовал мои…
— И что потом? — спросила я.
— Ничего, потом был обычный урок.
Больше Виолета не захотела ничего рассказывать. Конечно, я ей не поверила, и разговор на этом закончился.
Было восемь утра, мы только что позавтракали. Дождь лил как из ведра. Мы с Виолетой надели плащи и резиновые сапоги и вооружились зонтиками. Фернандито, который спустился к завтраку последним, присоединился к нам в прихожей — с сумкой за спиной, готовый к выходу. Я спросила:
— Ты что, так и пойдешь?
— Да.
— Ты с ума сошел? Дождь будет лить целый день, разве не видишь? Надень плащ.
— Он скоро перестанет. После уроков дождя никогда не бывает.
— Не выдумывай! Сейчас же надень плащ!
— Неохота, — сказал он.
Потом открыл дверь и вышел. Правда, у выхода ему пришлось остановиться, потому что за дождевой завесой даже изгородь была не видна. Дождь падал почти отвесно — сплошная зеленовато-коричневая стена. Я схватила Фернандито за воротник свитера и втолкнула обратно в прихожую.
— Сейчас же надевай плащ, дурак! Этот дождь надолго!
Тут вмешалась Виолета:
— Потом, когда схватишь двустороннее воспаление легких, не жалуйся, а ты его обязательно схватишь, если все утро просидишь в мокрой одежде.
— Сама надевай, если хочешь.
— Я уже надела, разве не видно, — сказала Виолета и, приподняв полы плаща, присела в реверансе.
В тот момент я не злилась, просто делала вид. Скорее я была удивлена, так как Фернандито обычно никому не перечил, и решила, что лучше попытаться его убедить, чем заставлять.
— Почему ты не хочешь надевать плащ? — спросила я. — Он очень красивый, и ты сам его выбрал, разве нет?
— Потому что у нас в классе никто не ходит в плаще, — сказал Фернандито, глядя в пол.
— Лучше ходить мокрыми, да? — сказала Виолета.
— Нам все равно. А потом дождь кончится, и плащ придется тащить в руках. И вообще, это девчачий плащ, только девчонки носят такие, да еще белый.
Я взглянула на свои новые часики — времени было уже много, и мы все могли опоздать. Тогда я достала из шкафа плащ и протянула Фернандито. Я была старшая и знала, что делать.
— Надевай плащ, — сухо сказала я. Фернандито пристально посмотрел на меня, развернулся и вышел на улицу. В этот момент в прихожую вошла фрейлейн Ханна.
— Entschuldige, bitte, — сказала она и добавила: — Der Regenmantel! [40]
Фернандито, который мрачно смотрел на потоки воды, вернулся и надел плащ, причем фрейлейн Ханна даже пальцем не пошевелила, чтобы ему помочь.
Вот теперь я действительно разозлилась. Задыхаясь, ровно в девять я вбежала в школу. Фернандито с Виолетой опоздали, и их обоих внесли в список наказанных. Я злилась весь день до вечера — сначала на Фернандито, а потом не знаю на кого, на всех, кого считала виноватыми. Наконец я закрылась в ванной и разревелась, а когда взглянула на себя в зеркало, оказалось, все лицо у меня красное. Я хорошенько умылась с мылом, но ничего не изменилось, стало даже еще хуже. Тогда я уселась на крышку унитаза и просидела так, пока Виолета не постучалась, чтобы умыться перед сном. Прежде чем открыть ей, я опять мельком взглянула в зеркало и обнаружила, что теперь я, наоборот, бледная, как привидение, наверное, от досады или чувства вины. Когда я легла, в мерцающей темноте спальни размеренное дыхание Виолеты напомнило о морском прибое или тихом дождичке, в который превратился утренний ливень, но мне не было дела до того, что происходит вокруг меня — я была замкнута в кругу своего сознания и допоздна в нем копалась.
На следующий день я более-менее разобралась в том, что произошло: Фернандито не желал слушаться меня и слушался фрейлейн Ханну, потому что за ней стояла мама и ее авторитет. Но почему меня это так разозлило, если до вчерашнего утра я и не пыталась заставить Фернандито слушаться? А может быть, он слушался фрейлейн Ханну, потому что сам признавал ее авторитет? Я понимала, что не могу докопаться до сути, так как фрейлейн Ханна вызывает у меня раздражение. Только безусловно преданные слуги, которые гордятся не тем, что умеют думать, а тем, что умеют повиноваться, пользуются таким авторитетом, как фрейлейн Ханна, размышляла я. Однако я была несправедлива и скоро почувствовала горечь, какая бывает, когда тебя что-то серьезно ранит. Как мама, притворяясь художницей и рассудительной женщиной, перекладывала все на плечи фрейлейн Ханны, чтобы быть свободной и не зависеть ни от кого, кроме себя, так и мы преодолевали лень и беспорядок, автоматически выполняя указания, якобы исходившие от мамы, а на самом деле это фрейлейн Ханна превращала всех нас в гармоничную, элегантную, даже благородную семью; мы были для нее идеалом немецкого семейства, где каждый в нужную минуту берет в руки мотыгу, винтовку или пилу. Итак, всему виной была моя юность, взыскательная, беспокойная, неуживчивая, непокорная юность. Однако была ли я в свои шестнадцать действительно непокорной?