Во втором триместре примитивная жажда жизни прорвалась во мне, словно бурный поток сквозь плотину, и затеяла игры с весной. Мне исполнилось семнадцать, и какое же удовольствие доставляло простое удовлетворение этой жажды, как далеко от прошлого уводила меня беззаботность ранней юности! Школа, и наш дом, и дом тети Лусии вдруг стали какими-то маленькими, а сама тетя Лусия, и Том, и мама, и Фернандито, и Виолета куда-то отодвинулись, будто я оставила их где-то позади. Радость жизни и сопутствовавший ей оптимизм лишали мою тоску по Виолете или восхищение мамой и тетей Лусией значительности, которая присуща серьезным чувствам, и это было прекрасно. Радость присутствовала во всем, она никуда не могла исчезнуть, и мне не нужно было ее охранять и беречь, потому что она сама себя берегла и охраняла. Теперь для меня в Сан-Романе, Летоне, других местах многое изменилось, ко мне постоянно кто-то приходил, я сама в выходные ездила на велосипеде или на поезде к ребятам и девушкам, с которыми познакомилась на прошлой неделе на какой-то вечеринке, и мы вместе обсуждали планы на лето: нам не хотелось уезжать из провинции, но не хотелось и сидеть на месте. И если когда-то мной овладевала грусть (которая требовала уважения к глубине и постоянству), то теперь мной овладела ненасытная радость, которая светилась на лицах знакомых и незнакомых людей, и у меня было такое же, как у них, лицо, и я была так же прекрасна, как все остальные. Отважная и грубоватая, я чувствовала себя красавицей и была полна решимости завести больше кавалеров и станцевать больше танцев, чем кто бы то ни было, пойти наперекор всем и стать воплощением коварства, но в стиле не Риты Хейворт, а неугомонной Джины Лоллобриджиды. Конечно, я понимала, что в этом возрасте все распускают хвост, но я, прежде чем взяться за ум, была согласна только на павлиний. Выражение «взяться за ум» было для меня внове, так как в нашем доме такого понятия не существовало. Оно предполагало, что нужно быть лучшей девушкой, потом лучшей невестой, потом лучшей матерью и образцовой женой уважаемого человека, богатого или умеющего зарабатывать деньги — все равно. У нас о подобных вещах никто не говорил и не думал; по мнению тети Лусии, обсуждение тряпок и женихов для дочек было уделом кумушек in that common beach [48]. Нашей семье эти темы были настолько чужды, что даже не подвергались критике. Поэтому я самостоятельно осваивала непривычную для себя роль девушки на выданье, каковой и являлась для матерей Виторио, Оскара и прочих. Обучение протекало вне дома, во время доверительных бесед с мало знакомыми юношами и девушками, которых я вроде бы любила и которыми старательно восхищалась. Как сказал однажды светловолосый парень, некий Альваро: «Я интересую тебя, пока не догорит сигарета». И он был прав, потому что наша возбужденная беседа на вечеринке, которую младшая сестра Виторио Мариета устраивала в большом пустующем доме на пляже за Сан-Романом, закончилась после двух или трех сигарет, и я тут же о нем забыла, так как хотела танцевать «летку-енку» в столовой, откуда родители Виторио вынесли и стол, и стулья, и даже неподъемный буфет, якобы полученный ими в подарок на свадьбу.
Был сухой мягкий вечер, и от маслянисто блестевшего моря разливалось такое спокойствие, что моя многолетняя тревога сменилась умиротворенной грустью. Не хотелось ни идти в дом, ни читать, ни заниматься, ни разговаривать. Услышав за спиной шаги, я сама ускорила шаг, давая понять, что не желаю никого видеть, однако справа от меня возник Том. Приноравливаясь к моей походке, он пошел медленнее.
— Вижу, в школе уже начались занятия. Интересная у тебя книга. Неужели вы читаете Парменида?
— Я еще не читала, я только купила.
Странно, но Том, вместо того чтобы продолжить разговор, молча зашагал рядом. Когда он молчал, он казался более далеким и чужим, чем когда говорил, несмотря на акцент. Возможно, жесты, непременные при любом разговоре, делали его ближе. Я вдруг подумала, что Том всегда был близким, доступным, просто многие годы я этого не знала, поскольку никогда не думала о нем как об отдельном человеке.
Мы замедлили шаг и почти одновременно остановились у скамьи, где некогда произошел бурный разговор между мной и отцом; теперь все повторялось почти без изменений, словно для того, чтобы подчеркнуть разницу между двумя мужчинами: Том был гораздо крупнее отца. В тот день он был очень задумчивым и молчаливым, я никогда его таким не видела.
— Знаешь, Том, в последнее время я думаю о тебе отдельно от тети Лусии, а раньше всегда думала о вас вместе как о неразлучной парочке…
— А мы и есть неразлучная парочка, — сказал он таким тоном, будто сообщал данные о температуре или атмосферном давлении.
— Конечно, и все-таки теперь я почему-то думаю о каждом из вас по отдельности, а не вместе.
— Из-за этого я только проигрываю, meine Liebe [49], отсутствие тети Лусии лишает меня блеска.
— Ты прекрасно обойдешься и без тети Лусии и всегда обходился, а вот она полностью от тебя зависит, без тебя она пропадет.
— То, что ты говоришь, конечно, приятно, только неверно. Твоя тетя украсила мою жизнь. Когда мы с ней познакомились, я был богатым юношей, который собирался писать диссертацию по поводу Я в работах Канта, Фихте и Гуссерля, думал заняться преподаванием, хотя, честно говоря, меня это не интересовало. Меня ничто особенно не интересовало, во всяком случае так долго, чтобы как-то утвердиться, в чем-то состояться. «Мне нужна женщина», — вот что я думал. Фихте был моим интеллектуальным героем, хотя трудно себе представить менее подходящего для меня философа, чем Фихте. Я не был ни тщеславным, ни самостоятельным, у меня была обеспеченная жизнь, и в глубине души я просто хотел быть счастливым, понимаешь? Счастливым, как все, ни больше ни меньше, ровно настолько, чтобы не чувствовать себя несчастным и спокойно заниматься немецкой философией, стать еще одним добросовестным исследователем, а никаким не великим, и тихо-мирно готовить к изданию полную версию «Наукоучения» [50]с предисловием и комментариями. Сейчас я понимаю, что мои невысокие устремления той поры, мое желание стушеваться были не более чем ложной скромностью. Фихте внушал мне страх, я не был способен выполнить даже первое предписание из предисловия к «Первому введению в наукоучение», которое гласило: «Сосредоточься на себе, отведи взор от всего, что тебя окружает, и устреми его внутрь себя — таково первое требование философии к любому, кто начинает ею заниматься. Ничто вне тебя не интересно, интересен лишь ты сам». — Мы дошли уже почти до конца дороги, и тут Том расхохотался, от души, запрокинув голову. Я с удивлением смотрела на него, а он продолжил: — Да, я не смог выполнить даже первое предписание, не говоря уж обо всех остальных. Я заглянул в себя и увидел высохший колодец глубиной от силы полметра. Наука меня не интересовала, зато мир и все остальное завораживало своими размерами и значительностью, не сравнимыми с моими. Вот так обстояли дела, когда я случайно встретился с твоей тетей Лусией в Англии, на Уимблдонском турнире — оказалось, мы оба увлечены теннисом. Я увидел ее мельком, но потом до конца игры уже не отходил от нее, она показалась мне совершенным воплощением свободы, целостности, изящества, того, что Фихте называл Tathandlung [51], то есть активности, подвижности, деятельности, потому что для идеалиста Фихте понятие «разум», или Я, — это чистое действие, и ничего больше. Твоя тетя Лусия создала меня точно так же, как у Фихте Я создает не-Я. Поэтому ты не права, когда разделяешь нас, это все равно что отделять творение от его основы. Благодаря ей я начал радоваться жизни, меня радовали ее капризы, ее немыслимые требования, путешествия, которые я сам никогда бы не предпринял. Вот такие дела…