На том мы и расстались и встретились все втроем накануне Нового года. Нам всем было не по себе, и домой я вернулась в каком-то тягостном настроении. Пусть сами разбираются, подумала я, в конце концов, это их дело. На какое-то время это меня успокоило, но радости не добавило, потому что праздники я провела дома одна. Они словно боялись предать друг друга, и в результате ни один не решался повидаться со мной наедине.
Мы с Виторио встретились, только когда начались занятия.
— Где ты пропадал? — спросила я. Мне приятно было его замешательство, но в то же время я чувствовала себя неловко и по-прежнему не понимала, что со мной происходит.
Это было неприятно, и я в который раз попыталась объяснить себе сложившуюся ситуацию: видимо, я, сама того не желая, ранила их мужское самолюбие, а это значит, что ни один из них по-настоящему меня не любил и я правильно сделала, что не стала торопиться.
От такого вывода я воспрянула духом и решила проверить на Виолете, насколько действенным может быть мое напускное равнодушие.
— Я совсем не привлекательная, правда, Виолета? — сказала я. — Не уродина, конечно, что-то во мне есть, но до тебя мне далеко. А с парнями я скучаю, не знаю почему.
— Со всеми? — спросила Виолета.
— Да, со всеми, с одними меньше, с другими больше, но в конце концов они все мне надоедают. Какие-то серые, неинтересные, поговорить с ними не о чем…
Виолета смотрела на меня с удивлением, даже с испугом. Теперь она все реже со мной разговаривала, да и я с ней. Она много рассказывала о кавалерах, которые к ней приходили, иногда спрашивала, какое платье ей больше идет, часто упоминала мать Марию Энграсиа, которая, по-видимому, осуждала ее поведение, и отца, о котором теперь, когда он был рядом, она отзывалась с меньшей симпатией, чем когда он был далеко и она считала его потерянным или несправедливо обиженным нами.
В тот год слово «близость», которое раньше я использовала для обозначения отношений с другими людьми, теперь стало означать исключительно мои отношения с самой собой. Суть их заключалась в разделении моего Я на судью и подсудимого. Это слово и всю жизнь разделило на две части: внешнюю (куда входили не только все Виторио и Оскары, вместе взятые, но и мир в целом) и внутреннюю, центром которой были я, мои вещи, моя природа, мои брат и сестра, моя мама. Отсюда я выводила смысл брака как наличие или отсутствие близости; с моей точки зрения, брак был полной нелепостью, так как пытался соединить несоединимое: чуждый внешний мир с потаенным внутренним. И главная его тайна заключалась в том, что я не желала — или мне так казалось — никаких ласк. Наше тело отвратительно, когда оно связано с другим, тогда вместо нежности рождается стыд, вместо доверия — напряженность, вместо искренности — учтивость. Внешний мир может остаться реальным и притягательным, только если держать его на разумном расстоянии. Единственной допустимой точкой соприкосновения между мной и кем-то другим, единственным вариантом физической близости был танец — ча-ча-ча или императорский вальс, не важно, я вообще обожала танцевать. В тот год на вечеринках я танцевала без устали, молча, ничего не пила, даже воды, и ни разу не присела между танцами. Когда пришло лето, я подумала, что начинаю походить на тетю Лусию.
Я перестала следить за собой, переодеваться, смотреться в зеркало, считая себя неженственной, даже перестала есть. Голод словно придавал мне силы, но одновременно я чувствовала себя по-идиотски, потому что постоянно думала о еде. На втором курсе я прославилась тем, что пропускала занятия и вызывала неудовольствие экзаменаторов, благодаря чему впервые стала центром внимания. Я вела себя надменно и дерзко, чувствовала, что могу громко задать любой вопрос и ответить тоже на любой. Я утверждала, что на первых двух курсах меня интересует только греческий, и в этом была искренна, но в целом строила из себя невесть кого и не болтала без умолку, как раньше. Не быть же такой пустомелей, как остальные мои ровесники… Делая вид, что кавалеры меня не интересуют, я старалась окружить себя самыми красивыми, а их в провинциальной Летоне с ее священниками и мессами, единственной центральной улицей, сомнительными кафешками и старинными застекленными деревянными балконами, сверкавшими, как бриллианты, в редкие зимой солнечные дни, было не так-то много. На моем факультете, который в те годы сильно расширился, были девушки со всей провинции, потому что многие хотели изучать гуманитарные науки, не уезжая при этом далеко от дома. Для юношей в университете был четырехгодичный курс права, а вне университета — Училище морских инженеров, Школа агротехников и ветеринарный институт. Неподалеку от университета находилось учебное заведение, где готовили секретарш, на которых мы, студентки философско-литературного факультета, смотрели свысока. Этот студенческий мирок четко отражал социальные различия, существовавшие еще до войны и усилившиеся после нее. Все знали, что я не похожа на остальных, все слышали о моей семье и двух наших домах в Ла-Маранье, в гордом одиночестве стоящих на берегу моря. В школе я этого не замечала, но оказывается, для жителей Летоны и провинции наша семья была окружена особой аурой, таившей в себе некую опасность или по крайней мере ее предвестие, и неожиданно эта провинциальная любовь к таинственности сыграла мне на руку. Университетские преподаватели сразу поняли, кто перед ними, узнав мою фамилию, что добавляло мне загадочности и своеобразия. О таком я не могла даже мечтать, хотя никогда не упускала случая похвастаться своей семьей. Я чувствовала себя такой важной персоной, что одевалась нарочито неряшливо, только более строго, чем другие девушки, без всяких там побрякушек, колечек и бантиков. Я нарочно не смотрелась в зеркало, потому что считала необходимым появляться на факультете кое-как причесанной, в доставшейся от мамы или тети Лусии юбке и совершенно не подходящем к ней свитере. Это было очень весело — выбиваться из студенческого сообщества, намеренно и в то же время походя добиваясь нужного эффекта, превращать посещение или непосещение занятий или бара в целое событие, чреватое комическими последствиями. В те годы я с упоением играла роль насмешницы, склонной к нелепостям и эксцентричности, и эта роль прекрасно мне удавалась.
В молчаливом восхищении своих подружек я видела упрощенный вариант собственного восхищения мамой и тетей Лусией. Для того чтобы образ Ла-Мараньи и нашей семьи, созданный в Сан-Романе и других местах, оставался на высоте, я вела себя весьма экстравагантно: всегда казалась немного отрешенной, словно парящей надо всем, недоступной и при этом находящейся в центре внимания. Как ни глупо это теперь звучит, но я считала себя воплощением всех достоинств и недостатков, всей неординарности и значительности женщин нашего дома. Я должна была быть такой, как они, и мои подружки по факультету поняли это раньше, чем я. Но будущее показало, что они, как и я, ошибались.
— Тебе кажется нормальным, как тетя Лусия ведет себя с Томом? — спросила Виолета.
— А как она себя ведет? По-моему, обыкновенно, — ответила я.
— Знаешь, что я думаю? — снова спросила Виолета.
— Что?
— Я думаю, тетя Лусия уже не такая красивая, как раньше. Ты заметила, например, что теперь она все время носит на шее платок или надевает свитера с высоким воротом?
— Да, и что?
— А то, что на шее у нее начали появляться складки, так как шея у женщин стареет быстрее всего. Она сама говорит, что худеет и что в старости женщина или худеет, или толстеет. Я вот ни за что не похудею, ты — может быть, а я нет, и тем более не потолстею, всегда буду, какой надо, худой, но не тощей. И я не собираюсь жить тут всю жизнь, и замуж ни за кого из местных не собираюсь.
— Да ты что, Виолета? Не важно, что ты собираешься или нет, важно, что ты будешь чувствовать, когда встретишь мужчину своей мечты…
— Папа говорит, нет ничего хуже, чем выйти замуж за красавца, нужно выходить за того, кто больше подходит, пусть даже он будет не очень красивый, потому что неподходящие всегда красивее подходящих.