— Том, ты понимаешь, что все время говоришь в пол, а я, извини меня, разговариваю с твоей лысоватой макушкой?
— Ты наверху и видишь море — непременный атрибут путешествий, а я внизу и вижу землю, усталую, как и я, и дарующую покой.
— Однако по твоему разговору не чувствуется, что ты смотришь в землю, скорее на небо, как ни пошло это звучит, а вот я неба не вижу, да и море сейчас вряд ли вдохновит кого-нибудь на путешествия — серое, отталкивающее…
— Ты теряешь со мной слишком много времени, и это моя вина, — сказал Том, прерывая мои рассуждения.
— Не понимаю, почему ты винишь себя. Я уже взрослая, мне как-никак двадцать один.
— Взрослая — да, meine Liebe, но очень ленивая. За то время, что ты проводишь со мной, болтая обо всяких глупостях, ты могла бы перечитать горы книг!
Однако я была уверена, что мы говорим вовсе не о глупостях, а об очень важных вещах — обо мне. Как ни странно это звучит, но Том был первым человеком, считавшим меня и мою жизнь достойными разговоров, которые мы вели в те дождливые осенние вечера, слушая близкое море.
Однако из этих встреч по непонятной причине рождалась неприязнь к тете Лусии, чего ни Том, ни я, вероятно, не осознавали. Это чувство возникало не во время беседы, а всегда после моего ухода, во всяком случае у меня. Чем больше мы разговаривали, тем более сердечным и достойным любви казался мне Том Билфингер. Высказывания Виолеты по поводу плохого обращения с ним тети Лусии, его вид одинокого, всеми забытого старика, коротающего время среди садового инвентаря, его готовность в любой момент поболтать со мной — все это позволяло увидеть то, что раньше оставалось в тени: Том был забытым капризом, никому не нужным брошенным инструментом. Не знаю, справедливо это было или нет, но моя неприязнь к тете Лусии, которая усиливалась по мере того, как наши с Томом отношения становились более прочными и приятными для обоих, служила для меня оправданием растущего интереса к нему. Если бы он не был жертвой, разве были бы возможны эти долгие душевные разговоры? Казалось, он нуждался во мне, и я была убеждена: Том понимает, что я понимаю, что он во мне нуждается и что я сама в нем нуждаюсь. Невыразимая легкая влюбленность, существовавшая между нами, неожиданно нашла подтверждение в ревности тети Лусии: она могла без стука открыть дверь и спросить, который час, или явиться в дождь, словно привидение, без плаща и зонтика, чтобы узнать, где Том оставил газеты или книгу. Предлоги всегда были самые невероятные и странные для взрослой женщины. Эта ревность меня огорчала, но в глубине души радовала, так как подтверждала то, о чем мы с Томом никогда не говорили: нашу растущую дружескую привязанность, более глубокую, чем возможна между мужчиной в возрасте и девушкой, которая могла бы быть его племянницей.
В ту зиму я еще не раз видела, как отец бродит по Ла-Маранье, но, в отличие от первого раза, когда он будто скрывался от нас, теперь у меня создалось впечатление, что он стремился быть замеченным. Он медленно подошел к мосту, уселся на парапет и долго смотрел на море (по-моему, чересчур долго), поэтому мне показалось, что он притворяется. Сначала он следил за полетом баклана, потом за планирующими чайками и отблесками вечернего солнца на никелированной поверхности моря, но ни разу не взглянул на наш дом. Это представление, это непонятное патрулирование повторялось дважды в неделю — по понедельникам до завтрака и вечером по четвергам. Если шел дождь, он все равно приходил, чтобы мы его видели, а в сильный дождь открывал большой зонт. Однажды я заметила его в другой, самой низкой части острова, где мы никогда бы с ним не столкнулись, если бы каждый вторник по вечерам, когда у меня не было занятий, мы с мамой не останавливались тут полюбоваться морем и горизонтом, сходящимися под острым углом. Видимо, когда-то из-за смещения земных пластов тут образовался ровный склон, теперь поросший соснами и упирающийся в небольшой каменистый выступ, который мы называли «гаванью», так как благодаря его искривленной поверхности в этом месте получилась крохотная бухта. Вот там он и стоял, спиной к нам, весьма ловко забрасывая и вытаскивая удочку, что мы с мамой не преминули отметить. Когда мы продолжили наш путь, мама сказала без всякого выражения, однако тишина, в которой прозвучали ее слова, сама по себе была достаточно выразительна: «Наверное, ловит морских окуней, в феврале и марте они бывают довольно крупными, их еще называют каменными. Видимо, кто-то в Сан-Романе подсказал ему место. Странно, насколько я помню, охота и рыбалка всегда наводили на него тоску, но с возрастом, как известно, вкусы меняются». Для фраз, произнесенных так монотонно, они были чересчур содержательны, и я подумала, что вряд ли кто-то будет высказывать столько предположений и замечаний, если человек его абсолютно не интересует.
Виолета, чья светская жизнь началась прошлым летом на празднике в Летоне, устроенном для таких же, как она, девушек из Летоны и провинции, вечно опаздывала на тысячи свиданий, помеченных в специальном блокнотике. Она сильно красилась, хотя девушки ее возраста в то время почти не пользовались косметикой. «Еще немного, и ты будешь вылитый индеец из племени команчей!» — притворно ворчала я, пока она прихорашивалась. Когда я собиралась вместе с ней на какую-нибудь вечеринку (хотя разве можно ходить на вечеринки с девицей, которая кокетничает сразу с пятью или шестью парнями? Виолета вообще всегда существовала сама по себе, в этом ей равных не было), я обычно бывала готова примерно на час раньше нее. «Мне совершенно нечего надеть», — жаловалась она, перебирая платья для коктейлей, которыми был забит ее шкаф. «Да у тебя полно всяких нарядов! Даже у Фары Дибы [55]столько нет!» «Но все это я надевала минимум по три раза! Подумают, что я сиротка из приюта». Меня умиляло, как она вертится перед зеркалом, но раздражал беспорядок, который она оставляла в спальне, а опоздания вообще выводили из себя — не потому, что мне приходилось ждать, а потому, что она заставляла меня это делать. Тогда я еще этого не понимала, но чересчур долгое ожидание добавляло ей очарования, как в свое время тете Лусии. По тому, как мы обе собираемся и одеваемся, думала я, уже ясно, какими мы будем, когда станем женщинами, а потом старушками: Виолета — поблекшей красавицей, как ее тетка, я — настоящим blue stocking [56], уставшей от чтения и размышлений. С двадцати одного до двадцати пяти, пока я училась, мне хотелось быть взрослой, более умной, решительной, таинственной, нежной и очаровательной, чем тетя Лусия, поскольку я чувствовала себя умнее и тоньше нее. А если мне этого хотелось, значит, она по-прежнему оставалась для меня образцом женственности.
Однажды вечером, когда мы с Томом разговаривали о домоседах и путешественниках и о том, почему одни люди, вроде Тома, много путешествуют, но в глубине души остаются домоседами, а другие почти не путешествуют и тем не менее по духу являются путешественниками, Том ни с того ни с сего сказал:
— Тебе нужно выйти замуж, только тогда ты поймешь, что к чему…
— Что за глупости! Эти вещи никак не связаны. И потом, я не собираюсь замуж.
— Я понимаю, что не собираешься, — задумчиво сказал Том, — и очень жаль, так как уверен, что для любого умного человека ты будешь необыкновенной женой…
— Том!
Впервые в жизни Том Билфингер показался мне смешным. У нас в доме никогда об этом не говорили, и желание выдать меня замуж делало его похожим (во всяком случае, я восприняла это именно так) на какую-нибудь одинокую пожилую тетушку, приверженную традициям и считающую себя чрезвычайно опытной в подобных делах. Желание или, наоборот, нежелание встречаться с парнями не имело никакого отношения к замужеству. Разговор с Томом напомнил мне рассказы моих подружек по факультету: в их семьях только и говорили что о женихах, свадьбах, выгодных партиях и обеспеченном будущем. Видимо, эти темы считались такими важными, что даже я, не будучи ничьей близкой подругой, была в курсе событий. Одним из неоспоримых отличий моей семьи от всех остальных, признаком ее несомненного превосходства как раз и являлось то, что у нас никогда не говорили ни о деньгах, ни о женихах, ни о свадьбах, потому что существовали тысячи гораздо более интересных тем для разговора. Когда я внезапно замолчала, Том, который полулежал на своей плите, опершись на правую руку, внимательно посмотрел на меня.