— Он говорит, что нам надо сделать из простыней накидки, как привидений изображают, — с улыбкой перевел его Антонов, — чтобы они нас не заметили.

— Я тоже об этом думал, — соврал я, раздосадованный, что мне не пришла раньше в голову эта простая мысль; в доме полно постельного белья, кипенно-белого, и машинка швейная есть. Братья тараторили, перебивая друг дружку, старались убедить остальных.

— Они считают, что надо попробовать, — сказал Антонов. — И я тоже «за». А лошадей мы не найдем?

Я задумался, мне уже хотелось отыграть назад.

— А учитель как думает?

Антонов поговорил с Сусловым, тот кивнул, он тоже готов был рискнуть. Я посмотрел на Михаила, и тот снова сказал «за», хотя вид у него был оглоушенный. Мы взглянули на Родиона, он лежал на коврике, закрыв лицо руками, красные отсветы от огня в печке блестели на лысине, мизинцами он мерно похлопывал по закрытым векам.

— Да! — сказал он, не глядя на нас. — Да, да, да!

Они были похожи на детей, которым удалось добиться своего, поэтому мы, не обращая внимания на грохот, от которого повыбило стекла и в восточной стене тоже, стали собирать по всему дому белые полотнища; мы оттащили в кухню Роозину машинку, братья кроили, а Родион с учителем строчили; они озорничали и болтали, переругивались и смеялись, им было глубоко плевать на грохотавшую за окном битву. Одно хорошо: они теперь будут заняты делом до утра, надо надеяться, потому что нам осталось одно только это игольное ушко. Как давно был сожжен Суомуссалми? Три недели назад, четыре? Целый человеческий век. Но потом снова возникли проблемы: братья требовали пуститься в путь как только маскировочные накидки будут готовы, Суслов, отчего-то ставший главным поборником этого безрассудного плана, возражал, Мне пришлось перейти на крик, чтобы заставить Антонова утихомирить их.

Посветлело всего на несколько часов, мороз не спадал, разрывы гранат, крики, железные гусеницы, перемалывающие мерзлые комья земли, машины, которые горят, обугливаются и сгорают, деревья, которые ломаются и валятся на улицы и траншеи, бегущие люди, орущие люди, город держался, и нам оставалось делать то же, что и все это долгое время, — ничего.

Я законопатил окна подушками и простынями и безостановочно жарко топил печь в кухне, где я обретался вместе с котом, Антоновым и Михаилом, которые спали по очереди, сторожа меня. Антонов устроился у печи, взял чурбан и ковырял его ножом, изредка бормоча что-то себе под нос, широченные плечи на минуту напрягались, когда снаряд ложился близко, рубщики приделали к накидкам остроугольные капюшоны, мы походили на белых монахов.

— Не верится, — пробормотал вдруг Антонов.

— Ты о чем?

— Что они в дом не попадают.

Я кивнул. Он опустил нож и посмотрел на меня.

— О чем ты думаешь, когда тебе хорошо? — спросил он.

Я не понял вопроса, потому что он сделал четыре ошибки в предложении, но он повторил его, я сообразил, что он хочет поговорить.

— О лесе, — сказал я, просто чтоб не молчать. И он коротко хохотнул, будто сроду ничего глупее не слыхивал. — Лес так приятно шумит, — продолжил я. Он засмеялся громче.

— Сейчас я бы этого про него не сказал.

— А ты о чем думаешь?

Он долго молчал, потом серьезно ответил:

— О моем сыне. Я представляю себе, что он получил хорошую профессию, прилично зарабатывает, счастливо женился, родил пятерых славных ребят, что он состоялся в жизни и строит ее по себе, вот о чем я думаю.

Он бросил на меня взгляд, а потом вздохнул и продолжил:

— Но это я так, мечтаю, ничего из него не вышло, ни жены у него нет, ни детей, не годен он ни на что.

Он улыбнулся.

— Но я все равно думаю, что он женился и как-то устроился в жизни, как я думал когда-то, пока он рос и надежда еще оставалась; странное дело, я же знаю, что обманываю себя, но все равно мне приятно об этом мечтать, как будто еще не поздно.

— А еще я думаю о воде, — сказал я, чтобы отвлечь его от грустных мыслей, и стал рассказывать о Киантаярви, к концу лета оно прогревается градусов до двадцати и можно купаться с четырех камней, спускающихся вниз как лесенка, и плавать среди камышей и лилий, смотреть на ласточек и слушать зудение всяких мошек, я запросто умею лежать на воде, я так даже спать могу.

Антонов кивнул.

— Ну а бабы? — сказал он сухо. — Про баб ты никогда не думаешь?

— Никогда, — соврал я, потому что я часто мечтаю о женщинах, особенно о Марии-Лиизе Лампинен, она была нашей учительницей в школе, как же от нее пахло молоком в те годы, когда все чувства распалены, а теперь она стала такая тощая и холодная, что я стараюсь избегать ее при встречах и дров ей больше не продаю, я бредил ею в молодости и всегда думаю о молодой Марии-Лиизе, а эта старая тетка может стареть сколько ей влезет, это ее дело, и я вдруг понял, что думаю точно как Антонов, мечтаю о том, чего больше нет, о времени, когда надежда еще оставалась, и думаю так, как будто она еще не вся вышла, и тогда я впервые испугался, мне это показалось знаком того, что мы не сдюжим и что мы оба это поняли, словно бы побратавшись, не так уж это невозможно, потому что этого человека я понимал, мы были очень похожи.

— Надо уходить, — сказал я. — Буди всех. Немедленно!

10

От задней стороны дома через ельник, куда я вешал свиную тушу, ведет неглубокая тропка. Я шел первым и тащил санки, нагруженные едой, постельным бельем и всем, что, по моему разумению, могло нам пригодиться: инструмент, котелки, веревки, одежда плюс Родионовы туфли. К санкам я привязал веревку, чтобы остальные держались за нее или обвязались ею. Лыжи я отдал учителю, а детскую пару — Родиону. За ним шли братья, а последними — Антонов с Михаилом. По-хорошему надо бы двум самым сильным идти впереди и торить путь, но тогда я потерял бы контакт со слабейшими.

Позади нас опять полыхал город, и пока мы не перевалили через низкий пригорок, где мне пришлось решать, идти ли нам вдоль озера, что было самым легким, или продираться сквозь лес, что было самым надежным, город пыхал нам в спину огненными языками, похожими на студеный закат.

Я бросил санки и пошел назад вдоль нашей колонны, заглядывая каждому в лицо. Родион и Суслов, оба, отвели глаза, они тяжело дышали, никто не радовался, что мы успешно миновали передовую, все наши силы шли на борьбу с холодом, он стоял между деревьев как непреодолимая стена из битого стекла.

— Все нормально, — прохрипел Антонов, — Нам далеко еще?

Я не ответил, а попросил его узнать у Михаила, не мерзнет ли тот.

Парнишка ответил:

— Нет.

— Спроси еще раз, — сказал я. — И пусть говорит правду.

Михаил снова ответил: нет, раздраженно, но вяло.

Я повторил Антонову, что если парень замерзнет, он уже не согреется. Крестьянин спросил, про что это я заладил.

— Нам далеко еще?

Я и в этот раз не ответил.

Выстрелы слышались где-то впереди, у озера. Я вернулся к санкам и потащил их в лес, вдоль по тропинке, которой я хожу летом.

Но не прошли мы и полукилометра, как учитель стал всхлипывать; рыдания делались все громче и громче, так что довольно скоро я вынужден был остановиться. Суслов показал знаком, что хочет снять лыжи.

— Спроси, не мерзнут ли у него ноги.

Учитель сказал, что ноги не мерзнут, но идти в лыжах невозможно, слишком тяжело.

— Без них еще тяжелее, — сказал я. — Пусть не снимает.

Насколько я видел, с остальными все обстояло неплохо, я только в Михаиле сомневался, поскольку жаловаться он никогда не жаловался и узнать, как он на самом деле, я не мог.

— Он знает, что ему надо все время двигаться? — спросил я Антонова. — Даже когда мы стоим на месте, пусть шевелит пальцами на руках и ногах.

Крестьянин перекинулся с парнишкой парой слов, и оба сказали «да». Я проверил, насколько мог, остальных, никто ни слова не говорил, но и белых пятен обморожения ни на ком не было, я решил двигаться дальше.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: