Флегматичный Сизов не оживлялся даже после нескольких рюмок спиртного, он тяжелел, как губка, пропитанная водой, глубоко садился в единственное кресло в комнате и с блуждающей, доброй улыбкой смотрел на своих друзей.
А Верочка Воркуева, в минуты веселья совершенно забывавшая о муже, как, впрочем, и он о ней, была неузнаваемо и бесконечно хороша в своем легком возбуждении, в головокружительной своей радости. Казалось, она любила тогда всех своих гостей, но особенно благосклонна была к мужчинам, и в частности к Сизову, хотя эта ее благосклонность была особого свойства. Никакого намека на чувственность, на какие-либо страстишки — ничего этого не было в кокетливом и доверчивом поведении Верочки Воркуевой, которая чаще выбирала именно Сизова предметом своего ласкового и неназойливого внимания, словно бы вдруг находила в нем родственную душу или что-то такое хорошее, чего он и сам не мог разглядеть в себе. «Какой ты славный человек! — как бы говорила она ему. — Но посмотри и ты на меня. Я тоже очень добрая и хорошая… Давай друг друга любить за это… Просто так… Разве нельзя? Я понимаю, у тебя жена, а у меня муж. Но давай все равно потихонечку любить друг друга. Кто это выдумал, что нельзя…»
Что-то в этом роде наговаривала порой Верочка Воркуева дремотно-счастливому, улыбающемуся Сизову, которого никакими силами нельзя было вытянуть из глубокого и удобного кресла. Но зато, как мудрый и глазастый осьминог, он сам запускал из своей засады щупальца-взгляды, ловя ими и притягивая к себе доверчивую и раскрытую душу милой хозяйки, понимая эту ее доверчивость по-своему. В его осоловевшем взгляде появлялась тогда какая-то алчность, и казалось порой, что он готов перейти границы дозволенного, тревожа всякий раз чувствительную свою жену, которая остреньким взглядом как бы проникала в тайное тайн мужа, ужасаясь дьявольской черноте его помыслов… Она очень возбуждалась в такие минуты и чуть ли не висла на шее у Тюхтина, не отказываясь от его полупьяных дружеских поцелуев, которые порой бывали и не такими уж дружескими. Но было заметно, что она это делала в отместку Сизову. Впрочем, она и не скрывалась, играя свою роль в этой игре.
В общем, это бывали вечера масок, или, вернее, были маскарады без масок, если можно так сказать.
«А я видела, как ты целовался, — говорила после таких вечеров Верочка мужу. — Можно было и не так откровенно».
«Ну нет, дорогая моя! — отвечал ей Тюхтин. — Это ты ставишь меня в дурацкое положение. Я только стараюсь не отстать от тебя».
«А что я такого сделала? Разве я с кем-нибудь целовалась?»
«Нет, ты всего-навсего смотрела, но я-то ведь видел, как ты смотрела… Мое целование — детская забава по сравнению с твоими взглядами…»
С некоторых пор Тюхтина стала не на шутку настораживать откровенность и беспечность жены, ее безоглядная вера в порядочность мужчины, который ей почему-либо нравился.
Она, казалось, и в самом деле считала, что если все знают о ее замужестве, то уж никто никоим образом не заподозрит ее в низменном намерении. И в первую очередь, конечно же, тот, кому она уделяла больше внимания, чем другим. Если ей нравился мужчина, или «мужичок», как Верочка частенько называла близких друзей, она сразу же наделяла его всеми добродетелями, какие только могли существовать на свете, и очень обижалась и разочаровывалась, если этого «мужичка» не устраивала ее платоническая, непопулярная в наш век любовь… Никто толком не знает, что это такое, но; видимо, то чувство, которое пробуждала Верочка Воркуева, увы, не имело ничего общего с этим неземным, невинным и богобоязненным любованием, на что и рассчитывала она, очень огорчаясь; когда понимала всю тщетность своих надежд. По ее понятиям, один только Сизов был настоящим «мужичком», способным на рыцарское поклонение.
Увы, она и тут ошибалась, не принимая во внимание лень и флегматичность этого человека.
Женщины, счастливые в своем замужестве, вспоминают о старых подругах, когда семейное благополучие начинает тускнеть. А Верочку Воркуеву все считали счастливой, беззаботной и чуточку бесшабашной женщиной, которая хотя и допускала некоторые вольности, но на которую невозможно было обижаться всерьез. В ней отсутствовали свойства, которые без всяких оснований обычно приписывают женщинам, то есть она казалась людям бесхитростной и очень доверчивой, неспособной ко лжи, обману и, уж конечно, к обольщению чужих мужей.
Прощаясь с друзьями, она так искренне и так просяще-жалобно говорила им на пороге: «Приходите, ребята… Так хорошо, когда вы приходите!..» — что после этих просьб-приглашений ни у кого не оставалось сомнений, если они вдруг возникали, в ее доброте и удивительной человечности. Чуть ли не все, кто хоть раз побывал у Воркуевых, обязательно приходили снова, привязываясь к ним и говоря потом с легким вздохом приятного воспоминания: «Какие милые люди…» или «Какой приятный вечер…», словно бы всякий раз, приходя к Воркуевым, они попадали на праздник, хотя ровным счетом ничего особенного не происходило в эти вечера в маленькой, тесной комнате. Просто людям было хорошо.
Обладая способностью легко уживаться с людьми, Верочка Воркуева без особого труда заслужила доброе к себе отношение и в издательстве, точнее сказать, в иностранной редакции издательства, в которой она год спустя после окончания университета стала работать. Поступить в это издательство даже на должность младшего редактора было очень сложно, но ей помог дальний родственник отца, имевший кое-какой вес в этих сферах, которого Верочка совершенно не помнила, хотя отец и уверял ее, что на похоронах бабушки он был и она должна его помнить.
Но Верочка не могла вспомнить, хотя у нее и сложился образ «благородного» покровителя, которому она готова была поклониться в ножки за помощь, но не сделала этого, увидев маленького, лысенького, с двумя белыми волосиками, розового человечка, который ни с того ни с сего сам поцеловал ее руку, сказав при этом что-то о воркуевской породе, о селекции, о прогрессе, то и дело поглядывая на Верочку жирненькими глазками старого ловеласа.
Благодетель бесследно исчез с горизонта, а Верочка Воркуева прижилась на новом месте, и ей даже странным уже казалось, как это она могла когда-то жить без новых своих друзей; без стеклянного шкафа, сбоку от которого она сидела за столиком, приклеив под стекло шкафа черную копирку, служившую ей чёрным зеркалом; без «девочек», как она называла новых сотрудниц, очень приятных и умных женщин, следящих за модой, за новинками литературы и снова за модой, но и за всеми событиями в беспокойном мире, хотя опять все-таки за изменчивой модой; как могла она жить без Венечки Шубина, который с первых же дней коршуном набросился на новую «девочку», и Верочка, обмирая душою, замечала, как он приводил своих приятелей из других редакций полюбоваться новенькой, «случайно» знакомя их с ней, хотя милый этот Венечка, которого про себя она прозвала «гребешком» за его петушиные манеры и высокую прическу золотистых волос, был, конечно, отвергнут со всеми его ухаживаниями; как могла она обходиться раньше без ворчливой справедливости заведующей редакцией, обожавшей людей, которые умели жаловаться на свое житье-бытье без нытья, тайно презирая в людях самодовольство, это величайшее грехопадение, и любившая потолковать со своими подчиненными «за жизнь»; как она могла жить без всего этого, без сыроватых и рыхлых «чистых листов» новой книги, без кропотливого вычитывания текста, которое доставляло ей одно лишь удовольствие, хотя именно за эту работу она и получала деньги, — как жила на свете без всего этого — она теперь и представить себе не могла.
Кстати, в редакции ее сразу же все стали называть не иначе как Верочкой Воркуевой, хотя никто не подсказывал людям это ласкательное образование…
Она же так полюбила новых своих друзей, с такой восторзкенностью преклонялась перед ними, что и обидеться-то ни на кого из них не могла, даже если с ней обходились порой без должного уважения и такта… Она словно бы чувствовала и сознавала, что единственной защитой ее пока была только добросердечная улыбка и лишь в некоторых случаях выражение печального и досадного недоумения: за что?