— Ты о чем?
— О том самом, что не устал я ни черта, нет! — вскричал Тюхтин и зло повел взглядом вокруг. — Я не устаю от работы, потому что я ее не люблю, а просто делаю! Не устал я, а разозлился… Так что диагноз твой — липовый.
В маленьком битком набитом кафе люди с настороженным вниманием поглядывали на него и на Сизова, решив, вероятно, что они поссорились спьяну, хотя ни тот, ни другой пьяными не были, выпив по глотку коньяка, который только согрел их в этот пасмурный и холодный вечер.
В кафе, казалось, праздновали общую какую-то радость: люди были возбуждены и шумели не в меру. Пахло мокрой одеждой, дождем и пельменями. Улица отлого спускалась к тесной площади, к трамвайным путям, к кинотеатру, к метро… И люди мутными тенями шли сверху вниз, плыли за густо запотевшими стеклами, за которыми так же мутно и расплывчато загорались красные огни стоп-сигналов, отражаясь в мокрой мостовой, а в высоте так же нереально, в каком-то тумане менял свои цвета игрушечный светофор. Хлопала дверь. Старая посудомойка собирала бутылки, брала их, ворчала и уходила.
В этот неурочный для Сизова суматошный час «пик» его случайно встретил на улице Тюхтин и затащил в кафе.
— Что с тобой случилось? — спросил он. — Чего ты психуешь? Целое лето не виделись, а встретил как все равно врага. Ну что ты разорался на меня? С Олежкой, насколько я знаю, все в порядке. Верочка звонила нам, радостная, веселая, а ты… Погода на тебя так действует?
— Разве похоже, что психую? Пожалуй, погода тут ни при чем… Ты ведь знаешь, мы лето в деревне жили. Веру отпустили на два месяца с работы, а я наездами… Там река, лес… Жара была дикая! Олежке нельзя на солнце, мы с ним в дубах гуляли, гамачок ему там подвешивали… Олежка с деревенскими ребятами по очереди качался… Он у меня компанейский парень! Только вот возбудим не в меру. Ему это, сам знаешь, нельзя. Да и гамак этот надоел, слава богу… Сейчас гамаки без этих… без узлов… а в общем, гамак тут ни при чем. Дожди начались, похолодало. Грибы пошли… Ужас сколько грибов! Дубы под дождем мокнут, стволищи их потемнели, трава легла, а дубы, как мамонты под дождем, ушами своими зелеными пошевеливают от удовольствия. Я как дубы увижу старые… Знаешь, есть такие великаны. Растут не густо, прочно, даже ветвями друг друга не касаются. Я как увижу такие дубы, так у меня мамонты вымершие на уме. Ноги видны черные, а сами будто спрятались в зеленой листве. И трава под дождем полегла, словно ее дубы — эти мамонты — ; вытоптали. А пруд мутный, берега, как мыло, скользкие. Не захотел к нам приехать, а я бы тебя карасями угостил. Хорошие карасики — с ладонь… Гамак мокрый, все мокро, все блестит… Грустно и радостно. То дожди, то солнце…
Тюхтин с улыбкой допил коньяк, Сизов сделал маленький глоток, а остаток разлил поровну.
— Не могу, — сказал он. — Ты вот придумываешь себе болезни, а у меня камушки в пузыре.
— Да у меня небось тоже что-нибудь есть, — отмахнулся Тюхтин. — Если пойду к врачам, обязательно что-нибудь найдут. И не спорь, я знаю… Слушай, давай сегодня все-таки напьемся! До чертиков, а?!
— Нет, — решительно отказался Сизов.
— Ты ведь знаешь, я один не могу, а с кем же тогда? Чего-то давно не пил, хочется.
— В другой раз.
— Скучный ты человек, Сизов! — Тюхтин вдруг рассмеялся и продолжал: — Тут меня один таксист насмешил. Говорит… А-а, ладно! — нервно перебил он сам себя. — Что-то он там говорил смешное, хрен с ним… Как он пить бросить пытался… Ребята по рублю скидываются, а он не дает, не буду, говорит. Те ему — жалеешь, мол, рубль. Ладно, дает рубль. А те ему — пошли. Не идет, не пойду, говорит, домой надо. А те ему — жену, дескать, боишься… Идет с ними, пьет минералку, ждет, пока они и его рубль пропьют. Доказывал таким образом, что он не жадный и жену не боится. Ведь до чего компанейский русский мужик! Потом, говорит, надоело рубли бросать и время тратить.
— Типичная историйка. Пример коллективной психологии: а что скажет тот? что подумает этот? — а что скажу я сам о себе, неважно. Что я сам о себе подумаю — мелочь.
— Плохо, что ль?
— Конечно, плохо. Если человек сам себя, свои желания уважать и ценить не может — ничего в этом хорошего не вижу. Если люди тебя не хотят понять, уважить твое право отказаться, так я плюю на таких людей.
— И на меня плюешь?
— Ты же меня понимаешь? — сказал Сизов с усмешкой. — Ты меня уважаешь? Ладно, ты мне зубы не заговаривай. Говори, что у тебя? Я же вижу, ты никак не разредишься. Давай выкладывай все.
Тюхтин грубо и сильно стукнул стаканом по стакану Сизова, вылил в себя крохи коньяка, резко поднялся.
— Пошли отсюда к чертовой матери! — сказал он и, протискиваясь между сидящими за столиками, не дожидаясь Сизова, пошел к двери, шаря на ходу рукой по плащу в поисках болтающегося пояса.
На улице он сказал, поднимая воротник:
— С чего ты взял? Мне тебе выкладывать нечего. Все у меня хорошо. Ты же меня знаешь, если даже будет очень плохо, даже если так случится, то ведь я все равно тебе не скажу ничего. Ты же знаешь, я ж говорил тебе, терпеть не могу свидетелей не только несчастий, но и просто моих неудач… Ну, допустим, нашлась в жизни моей мелочь какая-нибудь медная, какое-нибудь ничтожество, которому руку подать и то противно… Тебе ж неинтересно… У всякого что-нибудь в этом роде… У каждого свой подонок: живет, ходит, нравится женщинам, дует в свои паруса. Думаешь, у тебя их нет? — Он злобно усмехнулся. — Сейчас начальство знаешь как называют? Слышу, тут как-то на стройке два парня про начальника участка: «Бугор уехал?» Бугор… на ровном месте. Вот так. А у меня все в порядке… Слушай, мы с тобой белые люди. О чем может быть речь? Я понимаю границы своих прав и возможностей, стараюсь не поднимать камень, который могу уронить себе на ногу. Но уж тот, который мне под силу, подниму и перенесу куда надо…
— Как Верочка? Здорова?
— Здорова… Черт побери, погода мерзкая. Надо, наверное, зонт купить. Я иногда думаю, люди когда-то носили калоши и зонты. Сухие, чистые ботинки на кожаной подошве, сухие пальто… А? Не дураки были, верно.
Тюхтин проводил Сизова до трамвая — ему тут рядом. А сам заторопился в метро. Машинально бросил двугривенный в щель автомата, с лязгом и позвякиванием тут же высыпались из него пятаки, один из которых он тоже машинально втиснул в другую щель другого автомата; по его одежде скользнул желтый лучик фотоэлемента; наконец он и сам автоматически ступил на ребристую ленту гудящего эскалатора и поплыл вниз, в яркий подземный мир.
В вагоне метро он так же автоматически вперился взглядом в нарядную девушку с лакированными, похожими на парик волосами. На ее лице-маске искусно покоилась продукция наверняка очень известных косметических фирм всего мира.
Эта милая девушка, казалось, была для того только придумана, чтобы снимать усталость и раздражение у людей, смотрящих на нее.
Тюхтин успел заметить, что многие мужчины, как и он сам, любовались ею. У всех у них были блекло-туманные, завороженные глаза младенцев, над потной и душной колыбелькой которых появилась вдруг связка целлулоидовых разноцветных шариков.
Было приятно и грустно смотреть на эту яркую игрушку, на милую гейшу переполненного вагона метро, украсившую собой подземный мирок на колесах.
20
О своем знакомстве с Бугорковым Тюхтин никому не сказал ни слова. Даже Верочка ничего не узнала об этом, хотя Воздвиженская красавица успела сообщить ей с самой доброжелательной улыбкой об очень симпатичном молодом человеке, который разыскивал ее. По описанию наружности Верочка сразу узнала Бугоркова и испугалась не на шутку. Но испуг этот скоро прошел, и она уверилась, что Бугоркову хватило на сей раз благоразумия не заявляться в их дом.
Прогуливаясь без мужа, она однажды пришла на холодный пляж. Горы подсохшего после дождей песка были как будто покрыты серой рябой корочкой, такой непрочной, что она не ощущалась под ногами. Лишь следы на песке, мелкие, маленькие воронки, четко светились на паутинной серости этой корочки, будто дождь принес с собой и вбил в песок небесную пыль.