Тюхтин и сам удивлялся, как много места в его жизни занял этот человек. Гнал его мысленно от себя, топтал ногами, посылал ко всем чертям, но Бугорков был неистребим.
В своем затянувшемся споре с ним Тюхтин бессознательно, нечаянно отторгал от себя, изгонял из своей души и сердца все то, что хоть как-то напоминало ему о Бугоркове.
Невольно это коснулось и его отношений с сыном. Он стал слишком строг, требуя от мальчика беспрекословного и тупого подчинения, доводя его часто до слез своими нелепыми приказаниями съесть какую-нибудь кашу, от которой Олежку уже тошнило. Мальчик плакал с полным ртом каши, Верочка сидела бледная, ненавидя в эти минуты мужа, но боясь ему прекословить при сыне. Олежка тоже стал бояться грозного отца, но, как говорится, большие порядки приводят к великим беспорядкам. Однажды маленький Олежка расплакался, обиженный отцом, и в безумном своем горе крикнул ему: «Не люблю тебя! Дурак!»
Тюхтин сдержался, но несколько дней не разговаривал с несчастным мальчишкой, которого он заставил трижды просить прощения-, доведя ребенка до истерики.
Верочка на этот раз не стерпела. Была гнусная, мерзкая ссора, в ход пошли все обидные слова, какие были в запасе у каждого… Но и в бешенстве ссоры Тюхтин старался быть холодным и адски расчетливым, чтобы нанести жене удар побольнее, хотя ни единым намеком не затронул Бугоркова, своего страшного свидетеля, которого он уже начинал бояться.
Но ссора не расползлась, не растянулась надолго, и на следующий же день мир вернулся в это семейство. Все были снова счастливы, и каждый любил друг друга по-своему. А Тюхтин весь вечер читал Олежке «Серебряное коньки», чего он никогда раньше не делал.
Даже выражение его лица со временем изменилось в худшую сторону — искривилась улыбка, запали щеки, и на них выявились тонко змеящиеся морщины, в глазах что-то погасло, они тоже как будто сморщились в болезненном прищуре. Он весь покрылся налетом какой-то серой скрытности, стал молчалив с Женой, приучив ее не удивляться позднему возвращению с работы, а то и сомнительным ссылкам на затянувшийся до утра преферанс, играть в который он был большой охотник, выигрывая иной раз довольно много денег. Был случай, когда он выиграл восемьдесят два рубля.
Со временем у него образовался прочный круг друзей, помешанных на картах, куда уже не входил Сизов.
Незаметно для самой себя Верочка Воркуева привыкла укладываться спать без мужа, скрывая это по возможности от сына и от родителей, которые, построив квартиру, переселились в Теплый Стан. У нее тоже к тому времени образовалось нечто похожее на кружочек, и она тоже порой уходила на весь вечер из дому, оставляя Олежку на попечении дяди Андрея, который нянькался с ним, как старый дядька при барчуке.
«Ну как живы, братцы?» — спрашивал иногда Сизов, появляясь из небытия. «Где сам?» — спрашивал он у Верочки, если Тюхтина не было дома. «Где сама?» — если дома не было Верочки.
«У нее свои друзья, — отвечал Тюхтин. — Тебя это удивляет? Странно. Не будь ханжой!»
«У него свои друзья, — отвечала Верочка. — У меня свои. Ты знаешь, а нас это вполне устраивает. Я уважаю его право на личную жизнь. Чего ж в этом плохого? Наоборот, по-моему, все очень хорошо. Большую часть времени мы вместе, ты что! Просто так совпало, что ты приходишь, а то меня, то его нет… Да брось ты глупости говорить!»
Со временем Сизов вообще перестал приходить в этот дом, если его не звали. А звали его теперь очень редко.
У Тюхтина появилась молоденькая женщина, о которой, конечно, не догадывалась Верочка, но о которой знали все друзья его круга. Она как будто бы и не нужна была Тюхтину, он не любил ее, но её однокомнатная квартира стала для него тем местом, где он забывал обо всем на свете, отдыхал, как он говорил друзьям.
Верочка Воркуева страшно бы поразилась и не поверила, если бы ей сказали о женщине, хотя порой она и допускала такую возможность, оставаясь в одиночестве. Но как тяжело и безнадежно больная не верит до конца в свою роковую болезнь, так и она уверяла себя, что ничего страшного не происходит: просто язва, просто кашель, просто невралгия… Она-то уж знала своего Тюхтина! С некоторых пор она вообще считала его холодным и очень спокойным человеком, не наделенным природой мужской страстью и силой.
В квартирке же на окраине Москвы Тюхтин как бы старался доказать обратное. Его друзья, зная об этой связи, не придавали ей никакого значения, самым искренним и приятнейшим образом улыбались Верочке, пили за ее здоровье, за счастье семьи, за Олежку, искренне любя и Верочку, и ее мужа, и Олежку, и все они очень бы оскорбились, взорвались бы в негодовании и даже полезли бы в драку, если бы их кто-нибудь назвал лицемерами. И что самое удивительное — они были бы по-своему правы в искреннем возмущении, потому что никто из них никогда не испытывал подлинной любви. Они слышали о ней, но не верили в нее, ибо не знали. Просто не знали! Природа не наделила их этим чувством. Ну просто обошла, как обходит дождевая туча выгорающие в пересохшей земле растения. Что же тут поделаешь! Судьба! Они не верили даже, что это иногда случается с людьми, живущими с ними рядом…
Наверное, поэтому такие люди ищут себе подобных и объединяются друг с другом, инстинктивно видя в этом спасение, утверждаясь на примере других в своей собственной правоте. Им охотно помогают женщины, тоже обойденные природой. В этом мирке укороченных чувств каждому живется совсем не плохо! Они даже не подозревают о своей беде. И нельзя их в этом винить, как нельзя винить человека за то, что он не умеет петь тенором. Ну просто не может и не поет!
Тюхтин не случайно избрал этих людей своими друзьями. Теперь с их помощью он легко избавлялся от назойливого Бугоркова, от его слез и писем — он рассказывал о нем своим приятелям, и они вместе смеялись над ним.
Он наконец-то нашел верное средство.
21
К несчастью или счастью, об этом ничего не знала Верочка Воркуева. Со стороны семья их выглядела вполне благополучно. И именно к ним как к высшим судьям и защитникам пришла Анастасия Сергеевна перед тридцатым Днем Победы жаловаться на мужа, обливаясь слезами и мучаясь ужасно. Именно перед ними оправдывался и тоже искал защиты растерянный и обескураженный Олег Петрович, с глубокой тревогой в душе объясняя им, как все было на самом деле, и уверял их, что он невиновен перед Настенькой.
А случилось вот что: из Омска пришло письмо на имя Олега Петровича от какой-то Шаповаловой Александры Андреевны. Он распечатал конверт и, недоумевая, стал вслух читать при жене, с каждой строкой, с каждым словом понимая, что письмо из далекого прошлого, от дорогой и полузабытой Шурочки, санинструктора роты, которую ранили при нем и при нем же увезли в медсанбат и с которой он спустя год в читинском госпитале встретился за обеденным столом: она, выздоровев, но еще не окрепнув, работала на раздаче, а он только начал ходить после ранения…
Чем дальше читал он это письмо, тем труднее ему становилось читать вслух, питому что Шурочка, нашедшая его после стольких лет, изливалась ему в такой нежной любви, так много восторженных восклицаний было в письме, что Воркуеву становилось не по себе под пристальным взглядом жены. Он глупейшим образом улыбался и, отвлекаясь от письма, говорил своей Насте:
— Елки-палки! Эта ж наша Шурочка! В роте у меня санинструктором была, представляешь?! Такая девчушка хорошенькая… Ребенок совсем! От нее письмо-то. Вот чудеса!
Анастасия Сергеевна, видя страшное смущение мужа, с затаенной тревогой, с коварной какой-то, бледной улыбочкой требовательно приказывала:
— Читай, читай… Шурочка! Что-то ты никогда не рассказывал об этой Шурочке…
— Да ты чего? — спрашивал Воркуев, стараясь изобразить на непослушном лице удивление.
— Читай!
Шаповалова Александра Андреевна, закончив свое письмо не совсем подходящим воспоминанием о том, как она встретила его в Чите и каким родным он стал для нее человеком, назначала ему свидание возле Большого театра в День Победы.