Пришел на кухню и сосед. Воркуев и ему все рассказал, находясь в таком отчаянии, что слезы порой сдавливали его голос и он с трудом справлялся, с этой болью, повторяя как заклинание:
— Главное, ничего ведь не было! Всякое бывало, а тут — ну ровным счетом ничего! Просто добрая душа вспомнила обо мне, нашла и написала. Вспомнила, понимаешь! Это ж такой человек, Шурочка наша.
Говорил он с надеждой и так смущен был при этом, так серьезен и тревожен был его болезненно-страждущий взгляд, что и Тюхтин и Андрей Иванович, конечно же, верили ему, молчаливо осуждая Анастасию Сергеевну.
А в это же самое время Анастасия Сергеевна впервые в жизни жаловалась дочери на мужа, скрывая лишь про его пощечину, плакала, раздражая докрасна слизистую глаз, носа, губ, являя собой распухшее, мокрое, горячее и жалкое существо, совершенно непохожее на прежнюю Анастасию Сергеевну.
Жалость дочери, ее сочувствие еще глубже погружали Анастасию Сергеевну в какую-то горькую, но, как это ни странно, приносящую облегчение безысходность. Казалось, будто бы она нарочно решила выплакаться наконец-то за многие годы, за все обиды, которые причинял ей муж, и рада была теперь, что плачет и что ее жалеет взрослая и все понимающая дочь.
Но пришло время и ей успокоиться, или, вернее, перестать лить слезы. Она даже попросила у дочери прощения «за беспокойство», как она выдавила всхлипывая.
Верочка гладила седеющую голову матери и, наплакавшись с ней вместе, думала теперь, что пришла пора помирить ее с отцом, ненавидя его в эти минуты.
Парламентером вызвался быть Андрей Иванович, который мрачно сказал:
— Ладно, матросы. Пора кончать, спать надо.
И повел безвольного и глупо улыбающегося, седого «матроса» в комнату.
К счастью, он попал именно в тот момент, когда женщины вдосталь наплакались и сложилась благоприятная ситуация для перемирия.
Анастасия Сергеевна отвернулась к стене от мужчин, терпеливо выслушала мужа, который даже осмелился мягко упрекнуть ее в жестокости, прося у нее прощения при этом, и высказал радостно прозвучавшее недоумение по поводу ее слез, прибавив при этом:
— Ты меня прости, но нельзя же так реагировать (он чуть было не сказал — ревновать) на письмо фронтового товарища… Это просто мой товарищ. Ты хоть это-то понимаешь теперь?
Анастасия Сергеевна глухо отозвалась:
— Я-то понимаю… А сам-то ты?
И тут вступили на два голоса Верочка и Тюхтин, уговаривая их не валять дурака, помириться, поцеловаться и никогда больше не ссориться. А сосед, видя, что дело идет на лад, махнул рукой и, не попрощавшись, ушел спать.
— Оба вы не правы, — говорил Тюхтин.
— Нет, я считаю, что каждый из вас прав по-своему, — говорила Верочка и удивленно смеялась, уже ничего не понимая, не в силах осознать причину ссоры родителей, все больше запутываясь в своих догадках и разгадках. — Папа! — говорила она. — Ну подойди к маме, обними ее и поцелуй.
Анастасия Сергеевна, чувствуя неловкость положения, первая посмотрела в глаза мужу, и на ее распухшем, безобразном лице родилась очень застенчивая улыбка.
— Ладно, Верочка, — сказала она вяло. — Это уже слишком.
Но ей смешно было не оттого, что их мирили как маленьких, а оттого, что вдруг почувствовала она себя виноватой перед мужем и поняла, что все уже простила ему, хотя ей и самой неясно — что же это все: пощечина, письмо, его смущение, ее слезы? Или же все — это вообще все, что было плохого у них в жизни и что наконец-то переполнило ее неожиданно и обернулось ссорой?
Во всяком случае, она чувствовала себя виноватой: ссора их стала известна дочери, зятю и даже «матросу», на участие которого она уж никак не рассчитывала.
Воркуев, увидя улыбку на лице Настеньки, бросился к ней и стал ее целовать, приговаривая в каком-то восхищенном возмущении:
— Ну, ты дурочка! Ей-богу, дурочка! Довела и себя, и меня, и детей черт знает до чего! Господи! Какая же ты у меня дурочка… Ну поцелуй меня, слышишь? Не потом, а сейчас, сию секунду… Поцелуй и прости…
Когда же она дотронулась губами до его щеки, он сразу присмирел и, с благодарностью посмотрев на нее, оглянулся и, не увидев дочери и зятя в комнате, нежно, как только мог, сказал ей:
— Я не могу без тебя. Понимаешь? Вез тебя я пропаду.
Верочка с мужем оставили «стариков», уйдя на кухню, и неловко молчали, точно прислушивались, как шумит в тишине голубой огонь под чайником, точно это сейчас больше всего остального занимало их. Они так и не сказали друг другу ни слова о том, чему были свидетелями, делая вид, что ничего ровным счетом не произошло, как бы соревнуясь друг с другом в хладнокровии.
— А где мы положим их спать? — спрашивал Тюхтин. — На полу?
— Придется нам, наверное, на полу, на матрасе, а их на кровать. Подай мне чай…
— А где он?
— В шкафчике… Где же еще ему быть?
Оба они чувствовали тягостную неловкость друг перед другом, и каждый из них, томясь в безделье на кухне, не мог никак решиться вернуться в комнату, точно там их ожидало неприятное какое-то зрелище — объятия обезумевших от счастья примирившихся родителей.
— Ты долила воды в чайник?
— Да. Надо еще подождать… пусть настоится покрепче.
Они услышали, как отворилась дверь комнаты и как в прихожую вошли Олег Петрович и Анастасия Сергеевна, о чем-то шепотом переговариваясь.
А через некоторое время они заглянули в кухню уже одетыми и стали прощаться с ними.
— Как?! — воскликнула Верочка. — Вы совсем с ума сошли! Уже два часа ночи.
— Мы на такси, — отвечала ей Анастасия Сергеевна, щуря в улыбке распухшие глаза.
— Мы на такси, — вторил ей Олег Петрович шепотом. — Или пешочком… к рассвету доберемся. — И лицо его расплывалось в блаженной улыбке.
— Это несерьезно, — возражал им Тюхтин. — Вам ведь завтра работать?
— И вам тоже, ложитесь скорее спать, а на нас не сердитесь. Я завтра тебе позвоню на работу, — говорил Воркуев. — И тебе тоже. С утра. Ладно, не ругайте нас, и… мало ли чего не бывает! А девятого мы у вас, как всегда…
И они ушли, осторожно, без стука прикрыв за собою входную дверь.
В эту ночь Верочка никак не могла уснуть, думая о том, что они с Тюхтиным еще ни разу не ссорились всерьез. То ей казалось, что именно так и нужно жить мужу и жене, а то ей как будто бы чего-то не хватало в жизни…
— Ты чего не спишь? — спросил у нее Тюхтин, который только что сладко храпел, но вдруг проснулся в какой-то тревоге.
— Слушай, а почему мы с тобой ни разу не поссорились? — спросила Верочка с бессонной усмешкой.
— Потому что на эту блажь надо иметь время и энергию. Я тоже, конечно, хотел бы расслабиться, но это слишком большая роскошь.
Верочка хотела сказать ему: «Ты так говоришь, будто мы нищие, а они богачи, купающиеся в роскоши». Но ей стало скучно и захотелось спать.
— Может быть, — сказала она со вздохом. И уже в полудреме вспомнила крутые горы песка и восторженное, солнечное сияние бегущей, искристой, улыбчивой реки… Она частенько теперь засыпала, представляя себе эту поблескивающую в памяти картинку. Но, странное дело, при этом она никогда не вспоминала о Коле Бугоркове, хотя он незримо присутствовал всякий раз, точно был весь растворен в сиянии реки, в солнечном блеске и бормотании ключевой воды… Картинка эта успокаивала ее, и Верочка словно бы в каких-то тайных, неосознанных надеждах на что-то неясное засыпала.
Однажды ей приснился сон, будто бы она была близка с мужчиной, которого не могла запомнить, или, вернее, которого как бы и вовсе не было, но близость была так неожиданна и приятна, что она весь день жила под впечатлением греховного сна, чувствуя при этом неприязнь к мужу и беспокойство. И думала весь день о лете и о Воздвиженском.
Она не знала о том, что умер старик Бугорков и что дом его заколочен. А Клавдия Васильевна, похоронив мужа на Воздвиженском кладбище, переехала жить в большое село на шоссейной дороге…
Умер старик тихо. Последние свои дни он лежал в чулане, будучи уже не в силах взбираться на печку. Было еще тепло, — хотя и приближалась осень.