– Забастовка, черт возьми, забастовка!
О ней думают, о ней говорят во всех углах. Девочки из будущего ревю, вокалистки, все без конца повторяют это слово, каждая на свой лад. Некоторые кричат шепотом: «Забастовка! Требуем оплачивать утренники и репетиции!» – и, раскрасневшись, поднимают муфту, словно знамя, и размахивают ридикюлем, как пращой...
«Знаменитые наложницы» опять ошибаются. Вот и отлично! Еще десять минут посижу в кресле... Маркиза Помпадур и Габриэль д'Эстре получают нагоняй! Нагнувшись к ним, балетмейстер осыпает их громкой беззлобной бранью, которую возлюбленная Беарнца, маленькая полненькая брюнетка, выслушивает с явным нетерпением, повернувшись в нашу сторону и поглядывая на дверь.
А другая, маркиза Помпадур, опускает голову, словно ребенок, разбивший вазу. Она глядит исподлобья, не говоря ни слова, ее дыхание приподымает большую прядь белокурых волос, свесившуюся на щеку. Скупой свет, падающий сверху, обрисовывает ее лицо, худое, изможденное лицо страдальца мальчугана, и эта Помпадур в коротких черных штанишках, с голыми коленками, торчащими поверх закатанных чулок, странным образом напоминает юного барабанщика Революции! Все ее маленькое существо, упрямое и измученное, восстает и словно кричит: «Да здравствует забастовка!»
Павана на мгновение остановилась, и вокруг маркизы собираются двадцать женщин, молчаливых и обессиленных. В темноте они ищут взглядом кресло, откуда за ними наблюдает господин директор: они ждут повелительного возгласа из невидимой точки в партере, который освободит их, – «Хватит на сегодня!». Но кажется, что они ждут еще и другого: «Забастовка, черт возьми, забастовка!» Их усталость почти агрессивна.
В отличие от мужчин – певцов и мимов, танцовщиков и акробатов, которые, отстаивая свои права, стараются сохранить добродушно-серьезный тон а не выходить за рамки спокойной и вежливой дискуссии, мои товарки, артистки кафешантана, распаляются мгновенно. Им, впечатлительным парижанкам, при одном слове «забастовка» уже мерещится толпа на улицах, мятеж, баррикада...
Это у них с непривычки. Суровая и простая дисциплина, которой мы подчинены, почти не знает нарушений. До наступления этих беспокойных дней под синеватым солнцем двух прожекторов суетился самый что ни на есть тихий и работящий народец, мигом приводимый в чувство окриком директора: «Не люблю горлопанов!» – или: «Потише, дамы! Вы что, в театре?» Да, у них нет привычки к забастовке, к шуму и склоке. Вон та, Агнесса Сорель, зевающая от голода, высокая и длинноногая, скоро отправится к себе в мансарду, по ту сторону Бютт-Шомон, у черта на рогах... Она никогда не успевает поесть горячего, – слишком далеко живет, – и вечно таскается туда-сюда...
– Она не по вечерам зарабатывает свои сто восемьдесят франков в месяц, она их получает за пройденные километры! – говорит Диана де Пуатье, которая в декабре носит летние блузки.
А кто мог научить жаловаться красавицу Монтеспан с пышной грудью – ее муж, чахоточный брошюровщик? Ей хватает своих забот – там, дома, поблизости от Шато д'О, с хозяином и с двумя ребятами!
Как легко управлять ими, этими бедными пчелками без меда! Последняя девчонка на побегушках из лавки на улице Мира лучше их сумела бы отстоять свои права. Они сказали: «Чудно! Забастовка!», как сказали бы: «Нам выпал крупный выигрыш!», сами в это не веря. А теперь они поверили и начинают дрожать, охваченные надеждой.
Неужели можно будет получить сполна за изматывающие дни, за двойные представления по воскресеньям и четвергам и за праздники, которых в году так много? И больше того: заплатят компенсацию за заточение в театре с двенадцати до шести во время постановки ревю? Можно будет задарма уплетать рогалики на полдник, задарма опрокинуть кружку пива и съесть банан на репетиции? Мамаша Луи, страдающая ревматизмом, играющая комических тещ и негритянок, сможет платить за омнибус по понедельникам и четвергам не только из своих мизерных доходов вязальщицы, – она ведь вяжет повсюду и не переставая и сдает все трикотажнику?
А изнурительные ночные прогоны, когда репетируют в декорациях и костюмах до самой зари, когда полсотни фигуранток ранним студеным утром расходятся, волоча распухшие ослабшие ноги и отчаянно зевая, – это больше не будет исключительно «ради чести заведения»?
Заманчиво. Но и тревожит. Наш народец в лихорадочном волнении. Вечером, за кулисами, меня хватают за рукав, расспрашивают:
– Вы ведь за забастовку, верно?
И добавляют:
– Прежде всего, это справедливо! – твердым голосом, но с боязливыми жестами.
Не все проявляют такой горький скептицизм, как этот белокурый осунувшийся ребенок, «маркиза Помпадур», девятнадцатилетняя философка, которую я еще называю Кассандрой, а она за это на всякий случай обижается:
– Забастовка? Ну и что это даст? Только хозяева кинематографов разжиреют еще больше!.. А нам с мамулей на это время зубы на полку положить, так, что ли?
Сейчас уже, наверное, четверть седьмого, если не больше. Я почти сплю, спрятав руки в муфту, уткнувшись подбородком в мех. Плечам жарко, а ноги мерзнут, потому что на репетициях калорифер не включают... Зачем я здесь сижу? Репетировать сегодня уже нельзя, слишком поздно. Я ждала с покорным, обреченным терпением, которому научаешься в мюзик-холле. Могу подождать и еще немного, чтобы выйти одновременно со всем этим усталым пансионом, который рассеется по Парижу...
Те, кто торопится, потому что должны вернуться сюда к восьми, далеко не уйдут: в пивной на углу их ждет бледный ломтик телятины на подстилке из щавеля или не внушающее доверия баранье рагу... Остальные, едва ступив на тротуар, спасаются бегством: «Еле успею заскочить домой!»
Вернуться к ворчливой «мамуле», вымыть руки, снова повязать ленту, стягивающую волосы и лоб, убедиться, что малыш не выпал из окна и не обжегся на печке, и гоп! снова в путь... И впрыгнуть в автобус, в метро, в трамвай, смешавшись со служащими, модистками, швейками, кассиршами, машинистками, которые сегодня уже свое отработали...
РЕБЕНОК БАСТЬЕННЫ
I
«Беги, Бастьенна, беги скорей!»
Бегущие танцовщицы заполняют весь коридор, они задевают о стены своими юбками, широкими, как венчик цветка, и оставляют после себя запах рисовой пудры, нагретых щипцами волос и нового тарлатана. Бастьенна бежит не так быстро, как остальные, сжимая талию обеими руками. Звонок дали с опозданием, сейчас она выйдет на сцену запыхавшаяся, неужели она пропустит заключительную часть своей вариации, это стремительное фуэте, при котором уже не видно ее самой, а видна только пышная, взбиваемая, как сливки, юбка и две розовые ноги, расходящиеся и смыкающиеся с механической точностью, уже оцененной завсегдатаями театра?
Пока еще это совсем юная танцовщица, заключившая годичный контракт с театром города X., рослая, сияющая красотой и здоровьем девчонка, которую, по ее словам, «задешево не прокормишь», – а сейчас она явно недокормлена, поскольку она на шестом месяце беременности.
От отца ребенка ни слуху ни духу.
– Судите сами, что это за человек! – говорит Бастьенна.
Но, говоря об этом, она не рвет на себе волосы, темные ж шелковистые, оттененные белизной кожи, и ее «несчастье» не толкнуло ее с моста в реку или к жаровне с углями. Она, как и раньше, танцует в театре и повинуется трем всесильным богам: директору театра, балетмейстерше и хозяину гостиницы, где, кроме нее, живут еще одиннадцать ее товарищей. Правда, с тех пор как однажды утром Бастьенна, побледнев во время урока танца, с сельской простотой призналась: «Это потому, что я беременна, мадам!», балетмейстерша щадит ее. Но Бастьенна не желает поблажек и, негодующе дернув локтем, отвергает сочувственные знаки внимания: «Что я, больная разве?»
Она не ропщет на эту тяжесть, распирающую пояс, но и не церемонится с ней, по неопытности своих семнадцати лет:
– Вот я тебе покажу!
И она затягивается потуже, ей хочется, чтобы ее гибкая талия, высокая и стройная фигура с широкими плечами как можно дольше казались такими, особенно на сцене. Смеясь, она бранит свою ношу, хлопает по животу ладонью: «Как от него есть хочется!» Без всякой дурной мысли она ведет себя героически и неосторожно, подобно всем нищим девчонкам: заплатив на неделю хозяину гостиницы, она порой ложится спать без обеда, без ужина и не расшнуровав корсета, «чтобы обмануть голод».