Но когда без десяти десять они уходят, вытерев щеки уголком салфетки и напудрившись ярко-белой пудрой, с еще накрашенными, пугающе большими глазами, или когда приходят в час дня на репетицию, я сразу же узнаю маленькую Глори, природную блондинку, с двумя взбитыми шариками из волос, прижатыми к вискам черной бархатной лентой, спрятавшуюся в глубине своей ужасной шляпы, словно птица в старой корзине. Передние зубы выступают, приподнимая верхнюю губу, и, когда лицо неподвижно, кажется, что во рту у нее тает белоснежный леденец.
Не знаю, почему я выделила ее среди других. Она не так красива, как Дэзи, демоническая брюнетка, всегда либо плачущая, либо разъяренная, танцующая с демоническим темпераментом или же одиноко сидящая на ступеньке лестницы и сыплющая страшными английскими ругательствами. Она не так занятна, как притворщица Эдит, которая преувеличивает свой акцент, чтобы насмешить, и с невинным видом произносит по-французски непристойности, прекрасно понимая их смысл...
Однако именно Глори, впервые выступающая во Франции, привлекает мое внимание. Она славная, трогательная – но не более того. Она никогда не называет балетмейстера «чертов психопат», и ее имя никогда не стоит на объявлении о штрафах. Она кричит, карабкаясь по лестнице на два этажа вверх или вниз, но кричит, как все остальные, бессознательно, потому что группа герлс, от девяти вечера до полуночи четыре раза меняющая костюмы, не может подняться и спуститься по лестнице, не издавая при этом боевой клич индейцев и не разражаясь нестройным пением. К этому неизбежному шуму и гаму Глори присоединяет и свой юный голос, немузыкальный и смешной, ведет она свою партию и в общей гримерной, отделенной от моей ветхой деревянной перегородкой.
Путешествующие герлс превратили эту узкую и длинную комнату в привал бродячих акробатов. Черные и красные карандаши валяются на гримировальном столе, покрытом где оберточной бумагой, где дырявой салфеткой. Сквозняк вот-вот сорвет со стен открытки, приколотые всего-навсего булавками и притом косо. Коробку с помадой, палочку лейхнеровских румян, шерстяную пуховку для пудры можно унести, завязав в уголок носового платка, и, когда через два месяца эти девочки уедут прочь, они оставят меньше следов, чем цыганский табор, который отмечает свой путь кругами выжженной травы, хлопьями золы от костра из украденных дров...
– ...'k you, – говорит Глори светским тоном.
– Нет, что вы, это мне приятно, – вежливо возражает Марсель, парень из нашей труппы: в настоящий момент он тенор, а через месяц, возможно, будет танцевать и может также играть в драматических спектаклях в «Гренельде-де-Гобелен» или в ревю в театре «Монруж».
Марсель как бы случайно ждет на лестнице шумную стайку герлс. Как бы случайно Глори проходит последней и задерживается на минуту – чтобы с изящной неловкостью пошарить в мешочке с кисленькими конфетками, который протягивает ей наш товарищ по сцене...
Я наблюдаю за неторопливым развитием этого романа. Он молодой, изголодавшийся, пылкий, твердо решил «продержаться» и, несмотря на поношенный костюм и искусственный ландыш в петлице, очень похож на смазливого, хитроватого рабочего. А Глори сбивает его с толку своими манерами юной иностранки. Со здешней красоткой, скажем подружкой по сцене, молоденькой парижанкой из мюзик-холла, он уже знал бы, на каком он свете: или да, или нет. Но с этой английской штучкой не знаешь, как взяться за дело. Когда она взбегает вверх по лестнице из-за кулис, крикливая и встрепанная, и на ходу в спешке расстегивает корсаж, это не мешает ей, добравшись до площадки, придать лицу спокойное выражение, взять предложенную конфетку и произнести «...'k you» с таким достоинством, словно на ней платье со шлейфом.
Она ему нравится. И раздражает его. Порой он пожимает плечами, глядя ей вслед, но я знаю, что это он смеется над собой. Позавчера он бросил в большую шляпу Глори, которую она перевернула и раскачивала, держа за ленты, полдюжины мандаринов, и орда белокурых дикарок расхватала их с ужасающими воплями, хохоча и царапаясь. Живого, ветреного молодого француза этот затянувшийся флирт выводит из терпения, а Глори находит в нем удовольствие. Она разгорается медленно, как сентиментальная маленькая девочка. Она называет его по имени: «Масс'л» и подарила ему свою фотографию на почтовой карточке – не ту, где она в виде малютки с обручем, и не ту, где она изображает «мальчугана в духе Пульбо» [1]в дырявых штанишках, о нет! Самую красивую из всех, где Глори играет даму Средневековья в остроконечном головном уборе – королева, да и только!
То, что они не могут разговаривать друг с другом, как будто не мешает им. Ловкач Марсель прикидывается преданным и покорным. Я видела, как он целовал маленькую ручку, которую у него не отнимали, худенькую ручонку, потрескавшуюся от холодной воды и жидких белил; но тайком он поглядывает на Глори пристально и сосредоточенно, как будто заранее намечая места, куда он ее поцелует. А она, закрыв за собой дверь гримерной, напевает, чтобы он мог ее слышать, и бросает его имя: «Масс'л!» – как бросают цветок...
В общем, все идет хорошо. Даже слишком хорошо... Эта почти немая идиллия развивается как мимодрама. Никакой музыки, кроме звенящего голоса Глори, и почти никаких слов, кроме имени «Масс'л», которое любовь наделяет всевозможными оттенками... После радостных, ликующих, чуточку гнусавых возгласов «Масс'л» я слышала «Масс'л!», произносимое медлительно, кокетливо, нежно и требовательно, и вот однажды «Масс'л!» прозвучало с такой дрожью в голосе, так печально и уже с мольбой...
Думается, сегодня вечером я слышу это имя в последний раз. Я вижу, как на самом верху лестницы, совсем одна, съежившись, сидит маленькая Глори в сбившемся набок парике, смиренно льет слезы на свой грим и тихо-тихо повторяет:
– Масс'л!..
ТРУЖЕНИЦА
– Держи руку! Держи руку как следует, Элен! Ты уже второй раз задеваешь голову ладонью! Повторяю, деточка: руки должны быть подняты над головой, как будто ты несешь корзину!
В ответ – ни слова, только хмурый измученный взгляд, и Элен выправляет положение руки. Она вновь собирается вспорхнуть над паркетом танцевального класса, истертым, лоснящимся паркетом, в щербинах от ударов тростью и от каблуков; но вдруг, передумав, зовет:
– Вы еще здесь, Робер?
– А как же... – раздается смиренный голос из-за двери.
– Вы не могли бы съездить на автомобиле к меховщику и предупредить его, что я приду не сегодня, а только завтра?
Ответа нет, но я слышу, как постукивает трость, как захлопывается дверь: Робер уехал.
– Ничего страшного! – произносит Элен, уже более мягким тоном. – Когда я знаю, что он сидит там, ничего не делает и ждет, – это меня раздражает.
Два раза в неделю я присутствую при том, как Элен Громе, которая занимается с четырех до пяти, заканчивает урок, и затем сменяю ее. Она относится ко мне не как к товарищу, а скорее как к коллеге или служащей с той же фабрики. И потому разговоры у нас недолгие, но серьезные, и порой она рассказывает о себе с холодной откровенностью, как если бы доверялась своему врачу из водолечебницы или своей массажистке.
Элен не настоящая балерина, она – «танцующая милашка». В прошлый сезон она дебютировала в мюзик-холле, в ревю, и для начала «отвесила» публике два гривуазных куплета, пропетых без ужимок мнимой стыдливости, с ясным взглядом, во всю мощь свежего, необработанного, дерзкого голоса, и ее вызывающая невинность очаровала зал. Серьезные ангажементы, «друг», испытывающий вполне дружескую привязанность, два автомобиля, бриллианты и соболя – все это как из рога изобилия посыпалось на Элен, но не вскружило ее трезвую головку. Она хвалится тем, что она «труженица», и сохраняет свою неблагозвучную простонародную фамилию.
– Сами подумайте, не креститься же мне во второй раз? С простой, некрасивой фамилией сразу попадаешь в избранный круг: возьмите, например, Баде и Бордена!
1
Франсис Пульбо(1879-1946) – французский художник, рисовавший парижских мальчишек.