Еще было жаль и потерянного платья Рождения. Уже не суждено было стать матерью шестерых детей. Одевая в первый раз в жизни кимоно Рождения, женщина сразу выбирает себе, сколько отпрысков она собирается родить. В свои восемь лет от роду Она мечтала о шестерых малышах, и ее мать заказала у мастера, хотя это было безумно дорого, шесть церемониальных одеяний. Теперь оставалось всего пять.
Сначала Она собиралась плакать тихо, давая волю жгучим слезам, но не голосу, но обида была настолько сильной, что она заревела, постепенно набирая высоту и тон выражения своего горя.
Сквозь всхлипывания она сначала не расслышала мелодичной и тонкой трели звонка, но когда звук повторился, спохватилась и огляделась — никого рядом не было. Колокольчик Охо на посохе был недвижим. Когда стало понятно, что это ей померещилось, она скисла больше прежнего и собиралась закатить перед божеством такую истерику, что…
Звон повторился, а после него раздалось тихое и осторожное кряхтенье.
Она быстро обернулась и вскрикнула. Позади нее стоял старик с посохом в руке, одетый в зеленый халат. Она вскочила, стараясь прикрыть ладонями достопримечательности своего молодого и красивого тела, но рук для этого было недостаточно.
Старик, глядя на ее старания, мягко скривился и улыбнулся тепло и дружелюбно.
— Ну, что ты, дочка, — прокряхтел он. — Я уже не в том возрасте, чтобы меня могли стесняться женщины твоих лет. — Он улыбнулся еще шире. — Я тебе скажу больше: насмотрелся я на вас за свою жизнь столько, что теперь ослеп от всей этой красоты… Ты не бойся. Я тебе вреда не сделаю.
— Вы кто? — вытирая лицо, спросила Она. Она, успокоенная словами старика, больше не старалась прикрыть свою наготу.
— Прохожий. Иду в порт. Есть работа для рыбаков. Мои старые ноги, — он посмотрел вниз на свои маленькие розовые стопы, — не хотят идти быстро, вот и пришлось встать пораньше, чтобы успеть… А ты, смотрю, служишь Охо? Сейчас это большая редкость. В моду входит медицина. Вот, иду и слышу плач. Дай, думаю, зайду, чем-нибудь помогу, если смогу. Так, что же стряслось у тебя с Охо? Посмотреть на него — одна доброта, а ты в слезы. Чем он тебя обидел?
Она снова расплакалась, но рассказала все как есть, не утаивая ничего: ни пачки чая, ни приемника, ни того, что, дура, забыла спички.
Старик сделал серьезное лицо и участливо покачал головой:
— Значит, чай такой, что сердце от счастья ласточкой поет?
— Да-а-а, — протянула она, совершенно по-детски, кулаками растирая заплаканные глаза.
— И ящик с разными голосами и песнями?
— Угу…
— Ой, плохо, — пуще закачал он головой. — Ой, плохо, дочка… Да ладно тебе реветь! Пусть твой Охо будет благодарен за то, что ты помнишь его!
Однако она не унималась.
— Но он, — сквозь глубокие всхлипывания старалась говорить она, — но он еще разозлится теперь от того, что обряд видел мужчина…
— То есть я?
Она кивнула.
Старик неудержимо расхохотался.
— Это я-то мужчина? Ну, ты и скажешь!.. Я уже не помню, с какой стороны надо с женщиной лежать, а ты "мужчина"!..
Он нежно похлопал ее по бедру своей, на удивление огромной рукой с длинными белыми ногтями.
— Успокойся, пожалуйста, — попросил он. — Я думаю, что твоему горю можно помочь…
— Как? — Она теперь держалась изо всех сил, чтобы не заплакать.
— Очень просто! Я дам тебе спички, а ты, — он вздохнул и скромно потупил глаза, не решаясь говорить дальше.
— Ну, так как? — спросила она еще раз.
— Ты что-то говорила о сигаретах… Для Охо в подарок.
— Да. Настоящие американские. "Счастливое знакомство".
— Счастливое, — мечтательно повторил он. — Американские. Не курил. Но, может быть, хорошие.
— Все хвалят! — уверила она, и тут же метнувшись к свертку, достала пачку и протянула ее старику. — Вот. Это вам.
Он принял ее и распечатал, потом долго нюхал, блаженно закатывая глаза. Достал сигарету, закурил.
— Хороши, — сказал он и довольно крякнул, протягивая остальное обратно, вместе со своими спичками.
— Нет! — запротестовала Она. — Это вам! Мой подарок. Я не курю, и муж тоже.
— Асуки не курит?
— Нет?
— Ну, тогда хоть спички возьми.
— Они-то мне зачем теперь, добрый старик? — с печальной улыбкой спросила она. — Как бы меня не успокаивали, но я знаю, что Охо уже глух ко мне из-за моей ошибки.
— Так уж и глух, — нахмурил брови старик. — Вот этот кусок глины?
Она оглянулась, на фигурку и обомлела.
— Рядом с Охо не было даров!
За спиной вновь звякнул колокольчик. Она обернулась на звук, но от старика осталось таять в воздухе лишь слабое облачко табачного дыма, да два отпечатка детских ног на мягкой земле, а на них цветущая ветка сакуры. Она подняла ее, еще не веря тому, что произошло.
Вновь серебряная колокольная трель. Она повернулась и увидела, как живо, при полном безветрии трясется колокольчик на посохе фарфорового божества.
— Охо, — прошептали ее губы, и она улыбнулась.
Ошибки быть не могло. Маленькие стопы. Посох. С колокольчиком — как она сразу не заметила?! Большая и длинная рука с ногтями. Улыбка. Розовые пухлые щеки. И ветка цветущей сакуры. Цветущей в августе! И имя мужа, произнесенное стариком, и которого он не знал и не мог знать. Это мог быть только Охо.
Прижав ветку к груди, Она со счастливой улыбкой на сияющем от радости лице вошла в дом и поспешила в спальню к мужу…
Так уж случилось, что Она не полюбила Хиросиму. Здесь дело было даже не во Зле, которое превосходно чувствовало себя во всех больших городах. Сейчас она находилась под надежной защитой своего любимого божества, и Зло ее оставило в покое: соседки больше не злословили, солдаты на улицах не приставали, а торговцы на рынках, только ее завидев, наперебой предлагали свой товар и вполцены. Она была дочерью Рюккю, маленьких островов, рассеянных драгоценными жемчужинами земного рая в бескрайних и теплых водах сразу двух морей: Восточно-Китайского и Филиппинского. Изумрудные волны и маленькие, скалисто-песчаные острова были богаты особенной жизни, которую никак не сравнить с городской. Море кормило, море растило, наделяло людей специфичными качествами: отвагой и безграничной любовью к жизни. В Хиросиме это практически не ценилось. Здесь вес и значение имели совершенно иные вещи, суть которых Она не понимала, а равно не умела ими пользоваться — деньги и власть. Она продолжала жить в этом чуждом ей мире, покорившаяся воле судьбы, жить на родине мужа, оставаясь верной старым островным привычкам. Иногда она могла справиться с некоторыми из них, но с другими не было никакого сладу. По утрам она раньше выносила на улицу, ведущую к порту, сервированный чайный столик и низким поклоном приглашала отведать свежего чая прохожих. На Рюккю это было не только естественным, но и обязательным: жена ушедшего на промысел в море мужа угощала чаем всех, кто шел от портовой бухты, и за разговорами, за чаепитием узнавала последние рыбацкие новости: об улове, о погоде, о здоровье мужа, сыновей. Такое правило существовало еще для и того, чтобы выказывать почтение рыбакам, кормильцам семьи, показывать им свою любовь и заботу. В Хиросиме это воспринималось, как заигрывание. Мужчины подходили, просили благосклонности в обмен на деньги. Это было мерзко, и от утреннего угощения Оне пришлось отказаться, чтобы не навлечь на себя настоящей беды — местные мужчины меньше всего ценили здесь честь чужих жен. Но от того, чтобы отказаться здороваться с каждым прохожим, как это было заведено на Кикае, она не могла отказаться. Это было против ее воли. Как только Она оказывалась на улице, ее спина сама спешила раздавать поклоны всем, кто шел навстречу. Это было очень утомительно! Город огромный, и пока дойдешь до рынка и обратно, поясница наливалась свинцовой тяжелой болью — столько было прохожих! Ей отвечали взаимностью и удивленно смотрели вслед, стараясь припомнить, когда и где она могли познакомиться, а она шла дальше, повергая все новых и новых людей в растерянность и ничуть об этом не догадываясь.