— Может быть, душа индийского факира уже переселилась в вас, и с этого момента вы будете довольствоваться голодной диетой, — сказал Лазар, хохотнув; по всему идея моей реинкарнации показалась ему очень забавной.
Затем оба в один голос заговорили:
— Идите и заберитесь в ванную. А мы тем временем спустимся и раздобудем для вас какой-нибудь еды. Может быть, вы сами забыли, но сейчас канун субботы… — С этим они удалились, дав мне возможность раздеться и вымыться, наслаждаясь тишиной и покоем. Как ни странно, я не чувствовал себя грязным и провонявшим, пусть даже мои брюки были мокрыми после посещения реки и я ухитрился забрызгать туфли коровьим навозом; казалось, что пребывание в лодке очистило меня, как если бы я тоже погружался в воды Ганга, а долгое созерцание ритуального сожжения с последующим превращением в пыль прогоревшего черепа наполнило меня очищающим чувством глубокой тайны, заставившей забыть о голоде и сделать невосприимчивым к любой грязи. Но мне не хотелось обижать чету Лазаров, и я быстро вымылся в холодной воде, закончив водные процедуры незадолго до их возвращения. Мне еще пришлось подождать, пока они появились с корзиной фруктов и сластей, с горкой свежеиспеченных лепешек — чапати, вместе с глубоким блюдом пышущего жаром риса, перемешанного с кусочками жареной баранины; но самым удивительным было то, что не жена Лазара, а он сам настоятельно требовал, чтобы я поел — с отцовской, до абсурда настоятельной заботливостью, стараясь поднять утраченный мной аппетит и раз за разом пытаясь добавить мне на тарелку еще порцию-другую. Выглядело это так, как если бы вся огромная больница, подлежавшая его заботам, сузилась вдруг до попечительства над одним человекам. Надо мной.
Его жена расположилась напротив меня, ее живот поднимался и опускался, длинные ноги были скрещены; затягиваясь тонкой сигаретой, она изучала меня. Когда я начал описывать, как родственники разбивают прогоревший череп для того, чтобы душа смогла освободиться, ее лицо передернулось от испуга.
— Это просто ужасно! Зачем вы смотрели?
Но Лазар понял меня.
— Звучит впечатляюще! Мне хотелось бы, чтобы и мы могли это увидеть, — сказал он, как если бы он и впрямь сожалел, что следующим утром мы должны были уехать в Гаю.
— Завтра?
— Мы должны были задержаться в Нью-Дели и дождаться прямого рейса. И это то, что нам еще предстоит сделать, — сказала его жена. — А что скажете вы? — спросила она меня так, как если бы я произнес что-то неприемлемое для нее. При этом она взяла тлеющий окурок и швырнула его через балюстраду. Вскочив, Лазар попытался пристыдить ее:
— Дори, ты с ума сошла! Там внизу полно людей. Нам не хватало только устроить здесь пожар. Ты хочешь, чтобы кто-нибудь сгорел?
— Люди не горят так уж быстро. — Она рассмеялась, но взглянув на мое мрачное лицо, вежливо добавила: — Я вижу, вы чем-то разочарованы?
— Немного, — сказал я.
Ее очки сверкнули в темноте.
— Немного, — повторил я. — Но пусть вас это не тревожит. Я понял, что вы хотели сказать.
— Поняли?
— Так мне, по крайней мере, показалось, — запинаясь произнес я. — Мне кажется… мне кажется, вам стоило бы самой спуститься к реке… потому что с балкона вы не можете чувствовать того, что почувствуете там, у реки… почувствовать суть вещей.
— Что вы имеете в виду, когда говорите «суть вещей»? — Она выпрямилась, и в этом движении я уловил странную ярость. — Сгорающие тела?
— Нет, — ответил я ей. — Нет. Но есть во всем этом здесь какая-то странная энергия… нет, какая-то сила. Что-то очень древнее. Я затрудняюсь сказать более определенно. Что-то очень древнее — я имею в виду не исторические развалины, как в Израиле… Это не история… это реальность. Если вы спуститесь вниз, вы поймете, вы почувствуете, что здесь происходит… эти ритуальные очищения, эти кремации… это происходит так вот уже тысячи и тысячи лет… и, кажется, это происходило и будет происходить всегда…
Теперь уже другая улыбка была на лице жены Лазара. Не просто какая-то безличная, автоматическая улыбка, нет… в этой была некая задумчивость, как если бы ее вдруг удивило нечто. Но удивило не то, что я сказал, а я сам. Здесь я почувствовал, что совершаю ошибку, высказывая вслух свои чувства к ним, что дает им в свою очередь (а особенно ей) некое разрешение вмешиваться в мою частную жизнь, — как в том случае, когда она решала, следует ли мне оставаться на ночь в одной с ними комнате, — нечто, чего мои собственные родители никогда бы не сделали. И, чтобы остановить ее, я решил не давать ей еще раз возможности допрашивать меня, а наоборот… и я стал расспрашивать ее… расспрашивать об их заболевшей дочери, о которой до этой минуты никто почему-то ни разу не вспомнил, как если бы между нами существовала молчаливая договоренность не упоминать о ней. Страдала ли она в прошлом от каких-либо серьезных заболеваний? Была ли она когда-нибудь госпитализирована?
Когда подошло время отхода ко сну, мы поставили между кроватями ширму, и я в своей пижаме улегся на раскладушке, такой узкой, что годилась лишь для того, чтобы какой-нибудь тощий индус, решивший уморить себя голодом, забылся на ней последним сном. С другой половины комнаты донесся какой-то шум, затем я услышал, как они двигают кровать, и наконец они выключили и без того слабый свет, после чего она внезапно произнесла «Доброй ночи!», а ее муж сказал: «Ш-ш-ш, тихо! Он уже уснул». Но я подал свою реплику слабым голосом: «Доброй ночи», испугавшись внезапно того, что им может прийти в голову заняться любовью в середине ночи. Вечером, на балконе они выглядели очень возбужденными, и можно было понять, что они до сих пор любят друг друга. «Но как бы то ни было, — думал я, — они не должны заниматься этим при мне». И я начал шумно ворочаться в темноте на моем узком ложе, пока мягкое и ритмичное посапывание не донеслось с той стороны ширмы, давая мне знать, что она спит — ее легкий храп запомнился мне еще по совместному путешествию в поезде. Я ждал, что он остановит ее, но он внезапно поднялся и налил себе стакан воды, после чего вышел на балкон. Я заснул еще до того, как он вернулся обратно, но проспал едва ли не пару часов, поскольку незадолго до рассвета небольшой оркестр грянул во все свои флейты и барабаны прямо перед входом в гостиницу. Один из музыкантов напоследок разразился арией… словом, когда этот шумовой балаган удалился, я мог быть уверен, что Лазары, как и я, давно уже лишены благодати сна. Внезапно я услышал, как миссис Лазар проворковала пришептывающим голосом:
— Ты меня любишь?
Обращен вопрос, само собой разумеется, был к ее мужу. Он и ответил на этот вопрос с удивившим меня равнодушием:
— Нет. — Но миссис Лазар, похоже, этот ответ не обескуражил. Тем же мягким, переливающимся, неизвестным мне доселе голосом она продолжала:
— Но ты обязан…
— Обязан? Почему? — Теперь уже в его тоне явно проступало подчеркнутое удивление.
— Потому.
— И все же?
— Потому, что я очень мила.
— И при этом ужасно упряма, — сурово сказал мистер Лазар.
— Я совсем, ни капельки, не ужасна, — игриво возразила миссис Лазар. Но ее муж был непреклонен.
— Ты не только ужасно упряма. Ты неисправима. Ты засунула нас всех в эту чертову комнату, и несчастный парень вынужден спать здесь, вместе с нами, как последняя собака.
— Почему «как собака»? — В этот момент она была захвачена врасплох, но не потеряла самоуверенности. — Какие у тебя основания для того, чтобы говорить подобное? Ты что, не видишь, что он абсолютно счастлив и рад, что находится с нами, несмотря на то, что принадлежит к людям, старающимся не показывать свои чувства?
— Ш-ш-ш. — Внезапно Лазар занервничал. — Он может услышать нас.
— Ерунда, — сказала она. — Когда эти юнцы засыпают, их пушкой не разбудишь. Обними меня, быстрее. И давай спать… я боюсь даже думать о том, что ждет нас завтра.
Похоже, они начали целоваться — так мне, по крайней мере, показалось, и я тут же заворочался в постели, надеясь остановить их. Они услышали меня, потому что шуршание тут же прекратилось, но снова погрузиться в сон я больше не смог. И спустя какое-то время, я встал и пошел, ступая босыми ногами и стараясь не смотреть в сторону двух кроватей, которые несомненно стояли ближе друг к другу, чем с вечера, омываемые светом огромной луны, медленно поднимавшейся над далеким берегом Ганга.