— Ваш племянник, монсеньер, прегрешает против седьмой заповеди!
— Что вы имеете в виду?
— Похотливые взоры.
Дядюшка, явно слегка растерявшись, ухмыльнулся и покачал головой, покрытой мелким бисером пота. Но через мгновение, совладав с собой, он положил руки на стол, справа и слева от тарелки, откинулся на спинку своего похожего на трон кресла и сказал, возведя глаза к потолку:
— Фройляйн Штарк, я не помню, чтобы я нажимал на кнопку звонка.
Она кивнула.
— Я подумала: мальчишку мы переведем к ассистентам.
— Любезнейшая, кто здесь шеф?
— Вы заведуете книгами, — ответила она хитро, — а мое дело присмотреть за мальчишкой.
— Мой племянник останется там, куда я его поставил.
— В скрипторий.
— Нет, — сказал дядюшка.
— Да, — сказала фройляйн Штарк.
— Фройляйн Штарк, hie est nepos praefecti, это племянник шефа…
— Да, — перебила она его, — в том-то и дело! Ваш племянник — маленький Кац, поэтому за ним нужен глаз да глаз.
Фройляйн Штарк опять улыбнулась своей улыбкой Мадонны, а дядюшка, вновь воззрившись на потолок, произнес бесцветным голосом:
— Мальчик носит фамилию своего отца.
Все предметы в столовой погрузились во мрак, а в окне на противоположной стороне двора закат вставал багровой стеной над черной крышей монастыря. В общем-то, это было верно. Мама была урожденной Кац, ту же фамилию носил и дядюшка, но оба утратили свое родовое имя: мама — выйдя замуж, дядюшка-став священником; его теперь называли монсеньер.
— Наша фройляйн Штарк, — вздохнул дядюшка, — прямо скажем, звезд с неба не хватает.
7
Я мог не опасаться ее, я был племянник шефа, nepos praefecti, а он показал ей, кто здесь командует. И совершенно справедливо — в конце концов, я добросовестно исправлял свою должность, сидел перед безукоризненно ровными шеренгами лаптей, зорко следя за тем, чтобы ни одна из девиц не проскользнула мимо на своих длинных ногах, не получив пару башмаков соответствующего размера — маленьких, больших, средних, широких, узких. При этом я, конечно, концентрировал свое внимание на их ногах — немудрено при таком количестве посетителей! И если я время от времени и поднимал глаза, то только чтобы ответить улыбкой на их благодарность: не за что, следующий, пожалуйста!
До обеда у нас отбоя не было от посетителей, особенно в первые часы, когда прибывающие один за другим автобусы исторгали содержимое своих салонов во двор и гривастые пассажирки целыми колоннами устремлялись в зал — у меня в эти часы перед глазами мелькало столько икр, щиколоток и юбок, что я еле справлялся со своей задачей. Потом, ближе к обеду, наступало затишье, и я сидел среди своих лаптей, один как перст, позабытый всеми, и всласть предавался чтению толстых, пахнущих плесенью книг, которые мне разрешалось брать у дядюшкиных ассистентов.
Больше всего я любил записки путешественников и первооткрывателей: я улетал вместе со своими лаптями на край света, пересекал зачумленные континенты, исследовал вулканы, становился добычей тайфунов, бродил по улицам дальневосточных городов с их лавками, остро пахнущими пряностями, сумрачными притонами для курения опиума и портовыми тавернами, в которых царят дикие нравы.
Чтобы заказать книгу, мне нужно было назвать ее каталожный номер, поэтому в минуты затишья, когда швейцары и смотрители погружались в дрему и в зале оставалось лишь несколько посетителей, прилипших к витринам, я спешил в каталог, вытаскивал какой-нибудь ящичек, перебирал карточки и, подражая дядюшке, торжествующе восклицал: «Ага! Вот оно!»
Я уже знал библиотеку со всеми ее обычаями и процедурами, со всеми ее звуками как свои пять пальцев: в табулярии — tabulari- um praefecti — располагалась резиденция дядюшки, в скриптории печатали каталожные карточки, и после половины одиннадцатого, когда утренние автобусы были оприходованы, стук пишущих машинок становился громче: они все громче и все с большими паузами иллюстрировали немилосердную скуку второй дополуденной половины рабочего дня; наконец, за несколько минут до одиннадцати стук внезапно обрывался, и оба старца, несших службу при дверях, медленно поднимали головы. С минуты на минуту прозвонят к Ангельскому приветствию, [4]и фройляйн Штарк подаст кофе, сначала им, затем остальным членам экипажа.
Удары колокола стихли.
Штарк, обычно сверхпунктуальная — всегда являющаяся с последним ударом, — сегодня не показывается. Я считаю секунды. Вот, сейчас! Сейчас со стуком отворится дверь кухни, и она вытолкнет в коридор старого слугу с составленными одна в другую чашками на подносе.
Тем временем оба швейцара тоже успели заметить, что время кофе наступило уже почти целую минуту назад. Они подняли свои пергаментные веки-жалюзи и вытаращились из-под козырьков цирковых униформистских фуражек в залитый солнцем коридор. Это еще что такое? — говорили их возмущенные физиономии. Ifte кофе? Куда пропала Штарк?
В семь минут двенадцатого раздается шум сливного бачка. Из туалета выходит ассистент в расстегнутом коричневом халате и направляется в мою сторону на своих длинных ногах-ходулях. Поравнявшись со мной, он подмигивает мне. Что бы это могло означать? На всякий случай я отвечаю ему тем же — береженого Бог бережет.
— Она что, сегодня злая? — спрашивает ассистент.
— Похоже.
— Смотри в оба, — говорит он и кивает в сторону дядюшкиного кабинета, — даже Кац стоит перед ней на задних лапах.
До меня наконец доходит, в чем дело: я разозлил фройляйн Штарк, и она решила для разнообразия вычеркнуть кофе с повестки дня.
8
Однако уже после обеда это наваждение кончается, бойкот отменен, и все вновь, как прежде, получают свой кофе: в одиннадцать часов утра и в три часа пополудни — время крестной муки Господа. Так протекала жизнь на борту книжного ковчега, каждый день был похож на предыдущий: каждое утро в мою комнатку вкатывался круглый живот дядюшки, облаченного в ночную рубаху до пят, и я просыпался от оглушительного возгласа: «Salve, nepos, carpe diem! Доброе утро, племянник! Лови день!» Потом мы неслись по длинным, пахнущим влажной штукатуркой переходам в собор, и когда дядюшка под звон колокольца, которым я тряс в качестве служки, поднимал чашу со Святыми Дарами, он так отчаянно задирал вверх голову, что каждый раз казалось, что он вот-вот опрокинется назад вместе с чашей и кубарем полетит с алтарных ступеней. После благословения паствы он, размахивая руками, гремел органом, фройляйн Штарк, в косыночке, сама кротость, шла к своему любимому гроту, чтобы настроить свою улыбку на улыбку Мадонны и добиться какого-то загадочного созвучия с деревянным ликом.
Затем был завтрак. Дядюшка садился за поставец для чтения и, окутавшись клубами дыма первой сигареты, читал «Остшвайц».
— Как говорил Георг Вильгельм Фридрих Гегель, — провозглашал он каждый раз, — газета — это завтрак для здорового человеческого разума.
Я пил свое молоко на кухне, у фройляйн Штарк. Раньше она весело болтала со мной, рассказывала о своем отце или о зиме, но с тех пор, как она объявила меня грешником, нарушающим седьмую заповедь, мы почти не говорим друг с другом. Она стоит спиной ко мне у окна; я вижу только тугой узел волос размером с яблоко и ее крепкий зад. Я бы с удовольствием спросил ее: «Фройляйн Штарк, а почему вы сказали, что я маленький Кац? И почему за мной „нужен глаз да глаз"?»
— Жуй быстрее, не то опоздаешь.
Не иначе она умеет читать чужие мысли. Я встаю и тихо сматываюсь.
— Уже иду, фройляйн Штарк!
Между девятью и десятью прибывают автобусы, на своих скрипучих резиновых подошвах приближается дама с начесом, за ней толпа экскурсанток. Я принимаюсь за работу, раздаю лапти — следующая, пожалуйста! Следующая! Следующая! После десяти наступает небольшая передышка, а потом, чаще всего в половине одиннадцатого, появляются молодожены, свежеиспеченные супруги, совершающие свадебное путешествие, которые останавливаются в отеле «Валгалла».
4
Католическая молитва Деве Марии.