Вы вправе думать, что я преувеличиваю, – возможно, так оно и есть. Но не более чем на пять процентов. Все эти мысли действительно вертелись в моей голове, я действительно боялся, что нет у меня никаких прав числиться первокурсником Кембриджа и что эта истина в скором времени станет очевидной – вместе с моей академической и интеллектуальной ущербностью, которые покажут, что зачисления в университет я был решительным образом не достоин.

Частично причина этих мыслей и чувств состояла в том, что я держался о Кембридже мнения гораздо более высокого, чем большинство студентов. Я верил в него всей душой. Я боготворил его. Я отдавал ему предпочтение перед Оксфордом, да и любым другим университетом, потому что… потому… о господи, объяснить это, не показавшись до жути манерным, попросту невозможно.

В ту пору любимейшим моим писателем двадцатого века был Э. М. Форстер. Я преклонялся перед ним, перед Дж. Э. Муром, перед «Кембриджскими апостолами» и их блумсберийскими спутниками Голдсуорти Лоузом Дикинсоном и Литтоном Стрейчи, равно как и перед более светозарными планетами этой системы – Бертраном Расселом, Джоном Мейнардом Кейнсом и Людвигом Витгенштейном. И в особенности обожал отстаиваемый Форстером культ личных отношений. Его убежденность в том, что дружба, теплота и честность в отношениях между людьми куда важнее любого «движения» и любой системы верований, была для меня идеалом – и практическим, и романтическим.

«Мне ненавистна сама идея “движений”, – писал он, – и если бы я вынужден был выбирать между изменой моей стране и изменой моему другу, надеюсь, мне хватило бы духу изменить стране». Это заявление, сделанное им в эссе «Во что я верю» из сборника «Дважды ура демократии», кое-кто счел едва ли не предательским. А с учетом его связей с компанией, получившей впоследствии название «Кембриджские шпионы», легко понять, почему такое кредо и теперь еще порождает некоторую неловкость. Он, разумеется, сознавал это, поскольку написал следом:

Такой выбор может возмутить современного читателя, не исключено даже, что он немедля потянется к телефону и позвонит в полицию. Другое дело, что Данте он не шокировал бы. Данте помещает Брута и Кассия в низший из кругов Ада, потому что они предпочли изменить скорее их другу Юлию Цезарю, чем родному Риму.

Я понимаю, какое непереносимо противное впечатление могут создать мои слова о том, что меня притягивала к Кембриджу «Блумсберийская группа» и кучка старых bien-pensant [36]писателей и предателей, но ничего тут не попишешь. Меня влекли не Питер Кук с Джоном Клизом и комедийная традиция, как бы я ее ни обожал, не Исаак Ньютон с Чарльзом Дарвином и традиция научная, как бы ни обожал я и ее. Наверное, отчасти на меня повлияла и красота Кембриджа как университетского города. Я увидел его прежде, чем увидел Оксфорд, и Кембридж пронзил мое сердце так, как это всегда делает первая любовь. Но на самом-то деле, каким бы претенциозным ни выглядело то, что я сейчас скажу, мою пуританскую, фарисейскую душу манила к себе интеллектуальная и этическая традиция этого города. Не забывайте, юность моя была чудовищной, и, полагаю, я чувствовал, что для очищения мне необходим священный огонь Кембриджа.

«Кембридж порождает мучеников, – гласит популярное присловье, – Оксфорд их сжигает». Честно говоря, я не могу припомнить, сам ли я сочинил эту фразу или позаимствовал ее у кого-то; в Интернете она приписана мне, что, разумеется, ничего не доказывает. Как бы там ни было, оксфордский «Мемориал мучеников» воздвигнут в память о сожжении в городе Оксфорд трех кембриджских теологов – Хью Латимера, Никласа Ридли и Томаса Кранмера. Ощущение, что Оксфорд – заведение более светское, политизированное, привязанное к правящим кругам и сильное по части гуманитарных наук и истории, а Кембридж более идеалистичен, склонен к иконоборству и инакомыслию и сильнее в том, что касается математики и естественных наук, существовало всегда. Разумеется, Оксфорд дал Британии двадцать шесть премьер-министров, а Кембридж осилил только пятнадцать. Показательно и то, что во время английской Гражданской войны Оксфорд был штаб-квартирой роялистов, а Кембридж – оплотом парламента; собственно говоря, и сам Оливер Кромвель учился в Кембридже, да и родом был из его окрестностей. Кембридж «Круглоголовых» и Оксфорд «Кавалеров». Та же картина повторяется и в теологии – оксфордское движение трактарианцев тяготело к «высокой церкви», доходя едва ли не до католицизма, тогда как «Уэскотт-Хауз» и «Ридли-Холл» всегда были «низкими» почти до евангелизма.

Это же доктринальное различие присутствует – каким бы безумным подобное утверждение ни казалось – и в сфере комедии. Роберт Хьюисон (оксфордец) показывает в своей великолепной книге «“Монти Пайтон”. Совокупность обвинений», как делились великие «Пайтоны» на оксфордцев и кембриджцев. Длинные, тощие кембриджцы (Вирджиния Вульф еще за пятьдесят лет до того отметила, кто Кембридж растит людей более долговязых, чем Оксфорд) Клиз, Чепмен и Айдл целиком состоят из ледяной логики, сарказма, жестокости и словесных выкрутасов, между тем как оксфордцы Джонс и Пэйлин куда теплее, дурашливее и сюрреалистичнее. Джонс мог бы, к примеру, предложить: «Пусть в нашей пантомиме [37]скачет по холмам дюжина принцесс Маргарет», на что Клиз находчиво возразил бы: «А зачем?»

Творческое напряжение, существовавшее, в частности, между этими двумя, и образовало, согласно Хьюисону, душу и сердце того, чем стали «Пайтоны». Те же самые различия можно усмотреть между кембриджцами Питером Куком и Джонатаном Миллером и оксфордцами Дадли Муром и Аланом Беннеттом. Более чем возможно, что приятнейший Дадли и еще более приятные Алан Беннетт и Майкл Пэйлин представляются вам людьми куда более привлекательными, чем их рослые, отчужденные и довольно неприветливые кембриджские партнеры. И возможно, различия эти распространились и на более поздние воплощения названной тенденции – оксфордцы Роуэн Аткинсон и Ричард Кёртис и ростом пониже, и безусловно милее, чем долговязые и вздорные Стивен Фрай и Хью Лори.

Традиции «кавалеров» свойственна великая романтичность, в пуританской традиции ею и не пахнет. Оскар Уайльд был оксфордцем, немалая часть моей души сильно тяготела к Оксфорду с его эстетическим движением, «Ученым цыганом» Арнольда и «спящими шпилями». Однако притяжение Кембриджа всегда оставалось более сильным; в какой-то из отроческих годов мир Форстера увидел во мне своего, и с тех пор я знал точно: либо в Кембридж, либо никуда.

Все это отчасти объясняет, быть может, владевшую мною нервическую боязнь разоблачения. Для меня было очевидным, что Кембридж, истинную Мекку Разума, должны переполнять самые совершенные из интеллектуалов мира. Здешние студенты, изучающие органическую химию, будут демонстрировать мне знакомство с Горацием и Хайдеггером, студенты-классицисты – знание законов термодинамики и поэзии Эмпсона. Куда уж мне с ними тягаться.

Я был бы человеком эпически помешанным, а вернее, по-медицински, то есть, говоря, параноиком, если бы не узнал в этих опасениях того, чем они, собственно, и были: смеси слишком идеалистических представлений о Кембридже с чрезмерным обилием позднеподростковых солипсистских страхов наихудшего толка. Приспособиться к школьной жизни мне так никогда и не удалось, и что же со мной будет теперь, если я, оказавшись в месте почти исключительно для меня и созданном, не смогу приспособиться и к нему? Что это скажет обо мне? И подумать-то страшно.

Однако первые две университетские недели устроены так – а правильнее сказать, прошли такую эволюцию, – что они вынуждают новичков осознать: все здесь сидят в одной лодке и все будет хорошо. А кроме того, в первые же несколько дней я познакомился с таким числом людей и услышал такое число разговоров, каких было достаточно, чтобы понять: Кембридж – это далеко не Афины пятого века и не Флоренция пятнадцатого.

вернуться

36

Благомысленный, благонамеренный ( фр.)

вернуться

37

Этим словом в английской традиции обозначается, помимо собственно пантомимы, рождественское представление для детей – как правило, инсценировка известной сказки с музыкой, пением, смешными сценками и клоунадой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: