– Ты гей? – спросил я у него в самые первые дни нашего знакомства.

– Скажем так, я знаю, кто я, – таким был его чопорный и маловразумительный ответ.

Помимо свободного владения древнегреческим и латынью Ким обладал еще одним даром – и обладал на уровне, который представлялся мне сверхчеловеческим. Он был шахматным гроссмейстером. В «Болтоне» Ким не просто играл с Найджелом Шортом, [43]но в определенной мере и обучал игре этого мальчика, уже тогда приобретшего славу величайшего из вундеркиндов, когда-либо рождавшихся в Англии. В десятилетнем возрасте Найджел победил великого Виктора Корчного, а ныне, в четырнадцать, должен был вот-вот стать самым молодым в истории шахмат международным гроссмейстером. Ким же был «просто» гроссмейстером, однако это означало, что его мастерства хватало для игры вслепую, – и я то и дело приставал к нему с просьбами продемонстрировать этот фокус. Не глядя на доску, он громил на ней любого желающего.

Впервые увидев, как он это делает, я вспомнил, что давно уже собирался спросить его кое о чем.

– Ким, – сказал я, – помнишь, когда мы только-только познакомились на хересном приеме декана, нам обоим попалась на глаза шахматная доска, и я спросил, играешь ли ты в шахматы?

– Помню.

– А помнишь, что ты мне ответил?

Брови Кима приподнялись:

– Нет, не думаю.

– Ты ответил: «Скажем так, я знаю ходы».

– Верно, знаю.

– Ты знаешь не только ходы, но и еще кое-что.

– О чем ты?

– А вот о чем: если ты так отвечаешь на вопрос, играешь ли ты в шахматы, как прикажешь толковать твой ответ на вопрос «Ты гей?» – а именно: «Скажем так, я знаю, кто я»?

Ким происходил из богатой семьи, родители его осыпали единственного сына всеми мыслимыми предметами роскоши, включая и великолепную стереосистему «Бэнг и Олафсен», на которой Ким слушал Вагнера. И подпевал Вагнеру. И дирижировал Вагнером. И жил им.

Сам я влюбился в Вагнера еще в отрочестве, но в тайны больших его сочинений посвящен не был. Помимо прочего, я просто не мог позволить себе приобрести полный комплект оперных записей Вагнера. А Ким располагал, кроме нескольких «Лоэнгринов», и «Мейстерзингеров», и парочки «Парсифалей», еще и двумя полными циклами «Кольца»: живой байройтской записью Карла Бёма и сделанной «Декка» великой студийной записью «Кольца» Шолти, одним из шедевров граммофонной эры. Я знаю, разговоры о Вагнере нагоняют на людей скуку и беспокойство, и потому не стану на нем задерживаться. Скажем так, Ким завершил мое вагнерианское образование, и за одно это я останусь благодарным ему до скончания дней.

Он, я и его друг по «Болтону» Питер Спик, учившийся на философском отделении, сидели у проигрывателя и открывали для себя, понемногу впадая в экстаз, шедевры конца девятнадцатого столетия. Штраус, Шёнберг, Брамс, Малер и Брукнер стали для нас богами, а «БиО» Кима – нашим храмом.

Если вспомнить о том, что Британия бурлила, захлестываемая волнами анархических творений постпанковской эры, политическими неурядицами, которые были вызваны бесчисленными забастовками и избранием Маргарет Тэтчер в лидеры партии консерваторов, что на улицах страны скапливались груды неубранного мусора, что покойники оставались непогребенными, а инфляция свечой шла вверх, если вспомнить все это, кучка облаченных в твид кембриджских недорослей, повергаемых в судороги восторга чудесами «Метаморфоз» Штрауса и «Просветленной ночи» Шёнберга, представляется… представляется чем? Явлением совершенно правомерным. Целиком и полностью соответствующим тому, чем, предположительно, должно быть образование. Образование – это то, чему студенты научаются друг от друга между лекциями и семинарами. Вы сидите в комнатах однокашников, пьете кофе – сейчас, полагаю, его сменили водка и «Ред Булл», – делитесь своими восторгами, несете бог весть какую чушь о политике, религии, искусстве и космосе, а затем ложитесь в постель – в одиночку или все вместе, это уж дело вкуса. Я что хочу сказать – как еще можете вы научиться чему-то, как можете выгуливать ваш ум? Тем не менее меня немного шокирует картина, которую являл собой я – в моих твидовых куртках и вельветовых брюках, попыхивавший трубкой и слушавший шум, производимый немецкими поздними романтиками. Может быть, тогда-то я и сбился с правильного пути? Или как раз тогда на него и вступил?

В студенческой жизни есть нечто, укрепляющее связь между словами «университет» и «универсальность». В ней присутствуют все разногласия жизни взрослой – все компанийки, кружки, кланы и клики, какие мы видим в более обширном человеческом космосе, можно найти и в вихревом движении молодых людей, которое формирует и определяет университет в течение трех-четырех лет их пребывания в нем.

Каждый раз, приезжая в Кембридж, я брожу по знакомым мне улицам, как посторонний. Я близко знаю и люблю его архитектуру, но, если его церкви и колледжи, дворы, мосты и башни остаются теми, какими они были всегда, сам Кембридж всякий раз изменяется полностью. Нельзя, заметил Гераклит, дважды войти в одну и ту же реку, ибо всякий раз вас будет омывать новая вода. Нельзя дважды войти и в один и тот же Кембридж, или Бристоль, или Уорик, или Лидс – да и в любой город, ибо их всякий раз населяет и переопределяет новое поколение. Здания неизменны, однако университет – это не здания, а те, кто в них живет.

Я познакомился в Кембридже с людьми блестящими – и с остолопами, и с носителями всех промежуточных между двумя этими качеств. С людьми яркими и сверхъестественно тусклыми. Все мыслимые людские интересы были представлены здесь. Вы могли провести ваши три студенческих года на спортивных полях, так никогда и не узнав, что в городе существуют еще и какие-то там театры. Могли увлечься политикой и ничего не узнать об оркестрах и хорах. Могли охотиться со сворами биглей, ходить под парусом, танцевать, играть в бридж, сооружать компьютер или ухаживать за садом. Как, разумеется, и в сотнях других университетов. Единственное преимущество Кембриджа в том, что он и больше, и меньше большинства таковых. Меньше, поскольку в вашем колледже состоит человек, быть может, 300; больше, поскольку во всем университете учится больше 20 000 студентов, а это становится преимуществом, когда речь идет о зрителях и участниках спортивных состязаний или театральных представлений, о круге читателей того или иного журнала, о закрытых рынках какого угодно рода инициатив и затей.

Разумеется, я напрасно тревожился, что ко мне будут лезть с вопросами и ловить меня на незнании русских поэтов или физики элементарных частиц; безосновательным оказался и страх залететь на такие головокружительные высоты академического блеска, что мне на них и дышать не удастся.

Чтобы успешно сдавать экзамены (во всяком случае, по искусству и литературе), лучше быть – если мне позволительно позаимствовать у Исайи Берлина [44]его знаменитое различение, – ежом, чем лисой. Иными словами, лучше знать что-то одно, но большое, чем множество мелочей. При наличии точки зрения, единого образа мыслей, охватывающего все составные части вашего предмета, эссе пишутся, более-менее, сами собой. А для сдачи экзамена надлежит обладать качеством, которое некогда именовалось каверзностью, – то есть умением мошенничать и плутовать. Я и мошенничал все три мои кембриджских года. Это вовсе не значит, что я списывал у сидевшего рядом со мной на экзаменах студента или пользовался шпаргалками. Моя каверзность сводилась к тому, что я точно знал, о чем буду писать, еще до того, как экзаменационный надзиратель раздавал нам билеты и включал хронометр. У меня имелась, к примеру, теория о шекспировских формах трагического и комического, которой я не стану вас утомлять и которая была, по всем вероятиям, ложной, – во всяком случае, не более истинной и убедительной общей интерпретацией шекспировских форм, чем любая другая. Достоинство ее состояло в том, что она позволяла ответить на любой вопрос, и ответ неизменно выглядел конкретным и точным. Часть этой теории я извлек из статьи Энни Бартон (урожденной Рихтер). Она тонкий знаток и исследователь Шекспира, и, переварив несколько ее идей, я отрыгивал их и на первой, и на второй части «трайпоса», то есть экзамена на степень бакалавра (в Кембридже он называется «трайпосом», что, по-видимому, связано с трехногими табуретами, на которых сидят экзаменуемые). И за обе мои шекспировские работы я получил «отлично». Собственно говоря, эссе, написанное мной в ходе второй части экзамена, было признано лучшим в университете. По существу же, второе эссе ничем практически не отличалось от первого. Просто в первом его абзаце вопрос выворачивался таким образом, что эссе автоматически обращалось в ответ на него. Скажем для простоты, что, согласно моей теории, комедии Шекспира, даже «праздничные», примеряют на себя личину трагедии, а его трагедии – личину комедии. Суть дела в том, что распространяться на эту тему можно независимо от того, на какой, собственно, вопрос ты отвечаешь. «Как звучит в комедиях подлинный голос Шекспира. Обсудить». «Король Лир Шекспира как единственный его внушающий симпатию трагический герой. Обсудить». «Шекспир, переросший свои комедии». «Шекспир, вкладывающий свою одаренность в комедии, а гениальность в трагедии». «Трагедии – суть подростки, комедии – взрослые люди». «Шекспиру интересен пол, но не интересен секс». Обсудить, обсудить, обсудить, обсудить, обсудить, обсудить. Разумеется, до такой вульгарности, как обсуждение, я не снисходил. Когда я петухом вступал в экзаменационный зал, все мои куры уже стояли, построившись в ряд, – мне оставалось лишь бросить им вопрос, чтобы они его заклевали.

вернуться

43

Найджел Шорт (р. 1965) – лучший английский шахматист всех времен, уже в 12 лет стал участником чемпионата Британии среди взрослых. В 1993 году, обыграв Анатолия Карпова, стал официальным претендентом на звание чемпиона мира в матче против Гарри Каспарова.

вернуться

44

Исайя Берлин (1909–1997) – английский философ родом из Риги, переводчик русской литературы, один из основателей современной либеральной политической философии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: