Я не могла себе простить этой ночи. Ведь я тогда изменила человеку (пусть даже уже не любимому) в первый и последний раз в жизни. Все мои уважительные причины, которыми я оправдывала себя, давно уже испарились, а противный привкус на губах (хоть мы с ним не целовались) не прошёл у меня до сих пор.
Вскоре после того вернисажа он умер. Мне позвонил Андрей и предложил поехать куда-то на квартиру, где работы Гения продавались по дешевке, буквально по пятнадцать — двадцать рублей за штуку.
Но мне не захотелось туда ехать.
Разумеется, «сладким ежиком» я его не называла, и к таинственному письму он не мог иметь никакого отношения, даже если бы и дожил до наших дней.
Он так и проходил в гениях до самой смерти, становясь год от года чуднее и чуднее. О его проказах на дипломатических приемах и в самых аристократических домах ходили легенды, которые мне не хочется здесь повторять. Разумеется, никаких домов, автомобилей и яхт он не нажил, хотя всю жизнь имел мировую известность.
Почему так произошло? Мне приходит в голову только один ответ: он не хотел быть никем — ни возлюбленным, ни мужем, ни отцом, ни сыном, ни хозяином дома, ни богатым, ни влиятельным, — никем, только гением. Он не хотел иметь ничего — только бумагу, краски и бутылку портвейна. Всю свою жизнь он проскитался по чужим домам, расплачиваясь за трудное, практически мученическое гостеприимство хозяев своими работами.
Да, его работы стоят теперь дорого, но не столько, сколько мне обещал в ту ночь Андрюша Резвицкий. Талант сыграл злую шутку с нашим гением. Он написал слишком много хороших работ. Чересчур много. Они есть почти в каждом московском интеллигентном доме.
Ведь он создал столько работ, сколько было дней его жизни. Может быть, даже эту цифру нужно помножить на два, а то и на три. Его талант был нестерпим, как острая боль. Даже портвейн его не победил.
Шестнадцатый
(1957 г.)
С Академиком я познакомилась 4 сентября в Большом театре на генеральной репетиции «Аиды». Это был последний прогон в костюмах, с полным светом, как на премьере, — то, что называется «для пап и мам». Прогон был вечером, так как Большой еще не открыл сезон, и зал был до отказа полон самой настоящей премьерной публикой в изысканных вечерних туалетах.
Партию Аиды пела восходящая звезда из Ленинграда, вернее, из Кронштадта, — Галина Вишневская, покорившая столичную публику в прошлом сезоне своей прекрасной Чио-Чио-Сан.
Там был весь московский бомонд, среди которого настоящие папы и мамы выглядели сиротливо и слегка испуганно.
Меня привел туда Лекочка, который мог достать билеты на что угодно и куда угодно. Я сперва засомневалась, так как боялась встретить там Николая Николаевича, но потом подумала, что это будет лишним доказательством серьезности и непреклонности моего решения.
Когда я Николаю Николаевичу объявила, что твердо ре шила расстаться с ним, и сообщила, что была уже близка с другим, он долго молчал, потом спросил:
— Ты его любишь?
— Это не имеет значения, — ответила я, несколько смутившись от обычной точности его вопроса.
— Для меня имеет, — сказал он, пристально глядя мне в глаза.
— Может быть… — уклончиво пробормотала я, не решаясь сказать правду и не желая врать. — Пока рано об этом говорить.
— Значит, меня ты больше не любишь?
Я Промолчала. Мне почему-то совершенно не хотелось напоминать ему, что я ни разу ему не говорила об этом. А он ни разу не спрашивал.
— Мне будет плохо без тебя. Буквально.
Я снова промолчала. Мне было трудно смотреть ему в глаза.
— Но если тебе придется себя заставлять, чтоб оставаться со мной, мне будет еще хуже. Мои телефоны ты знаешь. Будет трудно — звони.
И ушел, не сказав больше ни одного слова.
В Большом я, слава Богу, его не встретила, хотя, как выяснилось позже, он там был…
В буфете во время первого антракта Лекочка, вернувшись с моими любимыми эклерами и шампанским, встал на цыпочки, дотянулся до моего уха (он чуть ниже меня ростом, особенно когда я на каблуках) и прошептал:
— Знаешь, кто это в сером коверкотовом костюме?
— Где? — спросила я.
Он показал одними глазами. Я посмотрела по направлению его взгляда. В углу буфета с бокалом шампанского сто ял темноволосый мужчина лет двадцати семи в расстегну том пиджаке, безукоризненной сорочке с великолепным шелковым галстуком цвета старинного серебра в изысканную поперечную полоску гранатового цвета. Я имею ввиду тёмно-красный, почти черный гранат, а не темно-зеленый, как у Куприна в «Гранатовом браслете».
Незнакомец стоял с отрешенным видом и рассеяно пригубливал шампанское. Рядом с ним беспокойно крутил головой коренастый крепыш в тесном пиджаке, застегнутом на все пуговицы. Шампанского он не пил и настороженным взглядом прощупывал буфетную публику.
— Кто это?
— Жутко засекреченный тип, — прошептал Лекочка. — Академик. Лауреат, Герой Соцтруда. Скоро весь мир содрогнется от его работы, а его имя будет в тайне до самой его смерти. Знаешь, сколько американцы бы дали за его голову?
— Откуда же ты о нем знаешь, если он такой секретный? — невольно понизив голос, спросила я.
— Видишь, низенький рядом с ним? Его личный тело хранитель, — с мальчишеским восторгом продолжал Лекочка, — он за Академиком даже в туалет ходит… К нему просто так и на три метра не подойдешь.
— Весело же ему живется… — пожалела я Академика. — Но ты-то как к нему подошел, если его так охраняют?
— Я случайно со своим приятелем попал к нему на дач ку в Серебряном бору. Отец моего приятеля работает там… — Лекочка многозначительно поднял глаза к потолку. — Курирует науку.
— И что же, Академик тебе сразу выложил, чем он занимается? — с сомнением спросила я.
— Нет, я сам догадался, — сказал довольный Лекочка. Пока мы тихо переговаривались, телохранитель не сколько раз стрельнул в нашу сторону беспокойным подозрительным взглядом и что-то шепнул Академику. Тот удивленно посмотрел в нашу сторону и, узнав Лекочку, сдержанно кивнул. Лекочка стал пунцовым от удовольствия и чуть ли не сделал реверанс ему в ответ. Тут прозвенел звонок, и мы пошли в зал.
Мы сидели в боковой ложе второго яруса, и я сразу же увидела Академика в партере в восьмом ряду. Я навела на него бабушкин перламутровый бинокль. И вдруг мы встретились глазами. От неожиданности я чуть не выронила бинокль. Его светло-серые глаза оказались прямо передо мной… Я почему-то подумала, что это судьба. Встретиться глазами среди такого скопища народа — это что-то, да означает.
Во втором антракте Лекочка, разумеется, отыскал лауреата среди гуляющих по вестибюлю и, забыв обо мне, бросился к нему с таким энтузиазмом, что телохранитель чуть не выхватил пистолет. Академик остановил своего цербера одним взглядом и тепло поздоровался с Лекочкой, тот явно хотел по красоваться передо мной этаким знакомством. Этому нахалу и в голову не пришло нас познакомить. Но воспитанный Академик, глядя через его плечо на меня, сказал тихо, но отчетливо:
— Леонид, представьте, пожалуйста, меня вашей очаровательной даме.
Лекочка, мелко кивая, как китайский болванчик, стал пятиться, пока не допятился до меня и, схватив меня под руку, как муравей гусеницу, потащил к Герою Соцтруда.
— Это Маша. Она переводчик. Работала с Ивом Монтаном.
Этот маменькин сынок сделал все ровно наоборот. Меня даже передернуло от такого хамства и глупости, но я за ставила себя улыбнуться. При этом я чувствовала, что от нестерпимого стыда краснею по самые плечи…
— Очень приятно, Маша, — открыто и просто улыбнулся Академик и протянул мне свою узкую, но, как оказалось, очень крепкую ладонь. Разрешите представиться, меня зовут Игорь Алексеевич.
Я была тронута тем, как легко и естественно он попытался загладить это ужасное положение.
Бабушка много раз говорила, что лучше всегда придерживаться этикета и быть комильфо, хотя иной раз можно и забыть о правилах хорошего тона. Однако бывают случаи, когда нарушение этикета равносильно появлению на официальном приеме в ночной рубашке.