Семь лет назад она объяснила мне, что никогда ни с кем не испытывала такого чувства, такого волнения, такого прилива нежной и теплой грусти, какие охватили ее от простого и, казалось бы, ничего не значащего движения моей руки, когда во время ужина я медленно-медленно, осторожно-осторожно, но вместе с тем в нарушение всяких приличий, поскольку мы были едва знакомы и только однажды встречались ранее, соединил наши бокалы и, чуть наклонив свой, сблизил их округлые бока, неслышно звякнул краешками, словно бы начав чокаться, но так и не чокнувшись, то есть поступил, как объяснила мне она сама, предельно предприимчиво, деликатно и выразительно, проявив одновременно ум, нежность и стиль. В ответ она улыбнулась, а позднее призналась, что полюбила меня именно в эту минуту. Мне удалось передать ей ощущение красоты и сообразности жизни, которые она так остро переживала в моем присутствии, передать не словами, не взглядом и не поступками, а лишь одним изящным движением тихонько — метафорой деликатности — потянувшейся к ней руки, отчего она вдруг почувствовала себя в полнейшем согласии с миром и смогла несколько часов спустя сказать с такой же дерзостью, такой же наивно-нагловатой непосредственностью: жизнь прекрасна, любовь моя.

Мари сняла блузку, уронила ее к ногам перед окном гостиничного номера и полуобнаженная, в одном тонюсеньком черном кружевном бюстгальтере, который мне так нравился, подошла к кровати и зажгла лампу на тумбочке. Только теперь я увидел, в каком невообразимом беспорядке мы оставили номер, уходя на ужин: при тусклом, приглушенном абажуром свете настольной лампы покоились на ковре десятки открытых чемоданов, около ста сорока килограммов багажа — ровно столько Мари зарегистрировала, когда мы вылетали из аэропорта Руасси, восемьдесят килограммов лишнего веса, которые она не моргнув глазом оплатила у стойки авиакомпании, — раскиданного по комнате: восемь набитых железных чемоданов, четыре совершенно одинаковых сундука с образцами платьев ее последней коллекции плюс набор особых, из ивовых и стальных прутьев, корзин, предназначенных для перевозки произведений искусства, там поместились экспериментальные туалеты из титана и из кевлара, созданные ею для выставки современного искусства, которую ей предстояло в ближайший уик-энд открыть в галерее «Контемпорари арт спейс», это район Синагава. Мари была художницей и модельером, несколько лет назад она создала в Токио собственную марку «Аллонз-и аллонз-о». Я смотрел на нее, она лежала на кровати лицом вниз среди платьев, смяв их своим телом, и выдохшаяся ткань спадала на пол ленивыми каскадами, а Мари, любовь моя, плакала, уткнувшись лицом в матерчатые воланы, путавшиеся с ее волосами. Не так давно у нее умер отец, совершенно разные слезы переполняли ее сердце и уже много недель непрестанно изливались в беспорядочный поток наших жизней, слезы грусти и любви, горя и удивления. Вокруг нее, словно на подиуме, красовались платья; чопорно застывшие в своих прозрачных чехлах, нарядные, высокомерные, декольтированные, соблазнительные и броские, пурпурные, бледно-багряные, они висели на дверцах шкафа и на импровизированных плечиках, теснились рядком на двух переносных стойках, которые Мари расставила в гостиничном номере, уподобив его артистической уборной, или просто лежали, аккуратно расправленные, на стульях и подлокотниках кресел. В полумраке комнаты я смотрел на кольцом обступившие полуобнаженную фигуру Мари бесплотные платья, где затененные, где отливающие огнем, и в моей усталой голове — я чувствовал себя бесконечно усталым, сломленным перепадом во времени — рисовался флакончик с соляной кислотой, спрятанный у меня в несессере.

Укладывая вещи перед отъездом, я долго раздумывал, как провезти пузырек с кислотой в Японию. О том, чтобы держать его в кармане, не могло быть, разумеется, и речи, обнаружили бы при посадке или на таможенном контроле, и я не сумел бы объяснить его происхождение и свойства, откуда он у меня и как я собирался его употребить. С другой стороны, я боялся класть его в чемодан, дабы не пришлось потом созерцать осколки стекла и одежду, разъеденную кислотой. В конце концов я, плюнув на все, — невинное обличье пузырька с перекисью, несомненно, служило ему наилучшей маскировкой, — поместил его в одно из трех отделений несессера под отстегивающийся ремешок, где он оказался между флаконом одеколона и пачкой бритвенных лезвий. В моем несессере уже не раз находили приют самые разнородные предметы: зубная паста и щипчики для ногтей, мед и пряности, деньги в конвертах из крафт-бумаги, не говоря уже о комплектах непроявленных фотопленок, компактных черных с синим кассетах «Ilford FP-4» и черно-зеленых «Ilford HP-5», которые требовалось более или менее тайно вывезти из той или иной страны. Вот и пузырек с соляной кислотой благополучно добрался из Парижа в Токио, не вызвав ни у кого подозрений.

В тот день, когда Мари предложила мне отправиться с ней в Японию, я понял, что она готова в полукругосветном путешествии сжечь последние запасы нашей любви. Не проще ли было бы, коль все равно нам суждено расстаться, воспользоваться ее давно запланированной командировкой для установления дистанции между нами? Можно ли считать совместную поездку наилучшим выходом, наилучшим способом порвать отношения? В определенной степени — да: близость нас друг от друга отталкивала, расстояние соединило бы. Наши чувства были так хрупки и раздерганны, что только разлука могла нас сблизить, а тесное соприкосновение, напротив, расширяло образовавшуюся пропасть. Отдавала ли она себе в этом отчет, когда предлагала мне лететь с ней в Токио, позвала ли она меня специально для того, чтобы спровоцировать разрыв, — не знаю, не думаю. Подозреваю, правда, что, приглашая меня сопровождать ее в Японию, она втихую лелеяла по крайней мере две задние, то есть, бесчестные, мысли, полагая, во-первых, что я не смогу принять приглашения (по целому ряду причин, в особенности по одной, о которой не хочется говорить), а главное, отлично сознавая разницу наших статусов во время этой поездки, когда она будет осыпана почестями, загружена встречами и работой, окружена свитой из сотрудников, представителей принимающей стороны, ассистентов, я же окажусь никем, ее тенью, сопровождающим лицом, ее кортежем и эскортом.

Чуть оторвав голову от подушки, Мари устало перевернулась в шевелящемся море платьев, всколыхнувшемся и сморщившемся под тяжестью ее полуобнаженного тела, и тихим, слегка заспанным голосом попросила пить, воды или шампанского. Всего-навсего воды или шампанского — она, любовь моя, всегда отличалась изысканной бесхитростностью вкуса; так, после первой нашей с ней ночи, когда я встал приготовить завтрак и спросил ее, хочет она чаю или кофе, она долго колебалась и в результате пробормотала, надув губы: и того и другого. Мари разулась и осталась в одних довольно широких черных брюках с расстегнутой верхней пуговицей, под которой проглядывали прозрачные черные трусики. Глаза она держала закрытыми, но явно неплотно, и непрочно сомкнутые веки не полностью отгораживали ее от мира, свет по-прежнему мешал ей, она протянула руку к тумбочке, где нащупала сиреневые шелковые очки японских авиалиний, которые нам выдали в самолете от солнца. Не открывая глаз, она приладила матерчатые очки и откинулась назад, будто актриса в роли неизвестного мне загадочного горестного персонажа, эдакая Офелия на смертном одре из поникшей пепельного цвета ткани. Она лежала, утопая в расслабляющей мягкости мятого платья: черный бюстгальтер со сползшей бретелькой, расстегнутые брюки, прозрачные трусики под ними и небрежно надетые шелковые сиреневые очки японских авиалиний.

За окном неоновые лампы без устали резали ночь длинными пульсирующими лучами, они проникали в комнату, мешались с бледно-золотистым светом настольной лампы. Я взял фужер для шампанского, доверху наполнил его минеральной водой и подсел к Мари на постель, расчистив себе местечко среди беспорядочно набросанных на простыни платьев и пеньюаров. Когда садился, взгляд мой упал на ее расстегнутую ширинку, черные прозрачные трусики виднелись теперь почти целиком, а под ними угадывалась густая темная масса волос на лобке. Почувствовав, что я тут, рядом, Мари протянула расслабленную руку, приняла у меня фужер и, не снимая шелковых очков, отпила глоток, после чего медленно опустилась на подушку с фужером в руке; пенка крохотных пузырьков дрожала в уголках губ, откуда вода поначалу стекала тоненькой струйкой, а затем — поскольку Мари пила и пила — полилась ручьем по щекам, по подбородку на шею и плечи. Допив все до конца, она вытянула руку в сторону, чтобы поставить фужер на тумбочку, но он опрокинулся на ковер, а Мари сразу же завладела моей ладонью, властно, уверенно и точно направила ее в свои трусы и зажала добычу ногами. На секунду опешив, оторопев на мгновение, я ощутил под подушечкой пальца наэлектризованную, необыкновенно живую, подвижную и влажную внутренность ее вульвы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: