— Классный паяц. Всеми любимый, для жизни неприменимый.
Ева смеется вместе с остальными.
Честно говоря, Вартецкий своеобразно замещает коллегу — предлагает классу проголосовать и потом без каких-либо комментариев, а тем более объяснений ставит те две пластинки, что получили большее число голосов: мелодраму Фибиха «Водяной» по одноименной поэме Эрбена и «Книгу джунглей» Киплинга (выбор гимназических фонотек в те годы не отличался разнообразием). Несколько мальчиков во главе со Скиппи поначалу пытаются паясничать, но всякий раз он заставляет их замолчать взглядом — скорее сочувствующим, чем угрожающим. Остаток урока — в классе тишина. Скиппи пораженчески кладет голову на парту и остается в таком положении до самого звонка.
Прослушивание «Водяного» возбуждаетЕву, как бы смешно это ни звучало. До сих пор она не может найти тому объяснение. Трудно сказать, то ли причиной была проникновенная музыка, ее воспламеняющая образность, то ли (и прежде всего) присутствие Вартецкого, но ничего более сильного она еще никогда не испытывала. Она в волнении сжимает колени, представляя себе ту девушку, что идет ранним утром к озеру. Она видит себя стоящей на деревянном мостике, и, хоть подкашиваются ноги, она со странным спокойствием ждет того необыкновенного юношу, что вскорости увлечет ее в пучину.
«Маугли» она уже не слушает. Вартецкий, скучая, перелистывает какие-то бумаги, пальцами трет виски, смотрит на серую штукатурку противоположных домов, а потом в заготовленный бланк вносит чьи-то имена. Однажды их взгляды встречаются: Вартецкий, похоже, колеблется, но потом, подперев лоб рукой, снова склоняется над своими бумагами.
Звенит звонок, и ребята толпой вываливают из класса; на патефоне все еще вертится пластинка с «Маугли». Когда оканчивается урок, Ева обычно тоже стремится поскорее покинуть класс, но на этот раз почти демонстративное равнодушие к преподавателю кажется ей бестактным.
— Помочь вам отнести? — деловито предлагает она.
Она инстинктивно следит за тем, чтобы говорить с ним иначе, чем, к примеру, Зузана.
— Отлично, — бросает он коротко.
Ева берет два репродуктора и пластинки; Вартецкий — патефон и портфель. Джеф, Том, Скиппи и другие с удивлением наблюдают за ней, но вид у нее абсолютно естественный. Коридор они проходят молча.
Ева рада, что Вартецкий не пытается завести банальный бодрый разговор. Единственную шутку он допускает уже в кабинете, но его лицо остается серьезным.
— Поставь все сюда, юница.
Впервые в жизни она нарочито задевает его грудью — никогда такого не случалось. Он кидает на нее взгляд, она краснеет.
— Спасибо.
Ева кивает и продолжает молча стоять. Она прекрасно понимает, что ее присутствие в кабинете теперь уже ничем не оправдано, однако делает вид, что в данной ситуации не усматривает ничего предосудительного, и тем несуразнее это выглядит.
— Испытание на выдержку, — роняет Вартецкий.
Это скорее утверждение, чем вопрос.
— Для обоих, — добавляет Ева.
Она не узнает себя. Глотает. Дышит.
— Если ты не уйдешь, меня выгонят.
Она делает шаг к нему. Он двумя пальцами привлекает ее за подбородок и испытующе целует; она платит ему тем же и убегает.
— Приказал бы он мне уже тогда в кабинете раздеться, я бы не колебалась, — говорит она Скиппи двумя десятилетиями позже. — Я сделала бы что угодно,понимаешь?
Скиппи в отчаянии прикрывает лицо руками. Еве кажется, что он похож на рисованную гротескную фигурку.
— Так ты все еще считаешь, что я фригидная? — смеется она.
— Но это ужасно! — восклицает Скипппи. — Я был бы в сто раз счастливее, если бы ты была!
— Прости, что обманула тебя.
— Что я?! Как мог с этимжить Джеф? Как он мог жить, сознавая, что никогда не сможет возбудить в тебе подобного желания?
Ева неожиданно гладит его по лицу.
— Это жизнь, Скиппи, — говорит она. — Не моя в том вина.
Фуйкова
Спустя три года после получения аттестата зрелости Ирена Ветвичкова кончает жизнь самоубийством.
Новость я узнаю первой из класса — в тот же день вечером от ее матери (самый страшный телефонный звонок в моей жизни) — и потому, к сожалению, должна сообщить об этом своим дорогим однокашникам. Я выпиваю две рюмки фернета и звоню Тому.
— Привет, Том. Это я. Не помешала?
— Отнюдь.
Голос звучит настороженно, но я чувствую явное удовлетворение: тотчас смогу убедить его, что для позднего телефонного звонка есть причина.
— Том, у меня ужасная новость. Ирена сегодня утром покончила с собой.
— Что? КакаяИрена?
Понимаю его: мы все забыли, что у нее есть имя.
— Ну как же, Ирена Ветвичкова…
Ее кличка сразу становится неприменимой. Мы укоряем друг друга в многолетней черствости.
Минуты невероятной тишины.
— Это страшно!
— Страшно.
И раньше или позже следует тот же вопрос:
— Господи, а как…
— Прыгнула под поезд в метро.
Иржина от кого-то из родственников узнает и отдельные мучительные подробности, которые на следующий день пересказывает нам: дежурный по станции заметил, как Ирена вроде бы растерянно мечется вдоль платформы. Несколько составов она, мол, пропустила.
Скиппи непроизвольно хихикает — и сразу же испуганно извиняется.
— Ты все-таки придурок, — пеняет ему Мария. — А ты, — обращается она к Иржине, — думай о том, что говоришь.
— Ради бога, не ловите меня на слове… Вы хотите, чтобы я рассказала или нет?
— Если честно — хотим. Мы хотим услышать даже страшные подробности. Вдруг они нам помогут понять, как так получилось, что еще сегодня утром это была наша одноклассница, а в полдень она стала рубленым мясом.
Похороны (ненавижу похороны!) мне открыли неожиданные вещи: например, что Ева Шалкова потрясающе хороша даже в черном платке (с утра заставляю себя быть максимально циничной, боюсь, что иначе буду на глазах у Тома и других реветь и опухну). Или что старшая сестра Ирены вполне успешная пианистка; я и не знала, что у нее была сестра.
— Скиппи, ты знал, что у Ветки — то есть у Ирены — была сестра? — шепчу я.
На нем чудовищный костюм: он надевал его на уроки танцев, теперь, естественно, он ему мал. Мне приходит в голову, что Скиппи принадлежит к той части чешских мужчин, у которых костюм скорее подчеркивает недостаток мужественности.
— Нет. А ты знала?
Мария оборачивается и одергивает нас взглядом, и потому вместо ответа я лишь молча верчу головой. У нее были — с ума сойти! — даже родители! Смотрю на их трясущиеся плечи: факт, что можно искренне оплакивать смерть такой уродины, наполняет меня чудовищным оптимизмом. Глазами изучаю абсурдно симметричную композицию венков, аккуратно положенных у гроба, словно этому безумному событию можно придать какой-либо порядок. Практически все цветы и ленты белые. Звучит Прощальный вальс.Какой идиот его выбрал? На уроках танцев Ирену никто не замечал. Скиппи рядом со мной начинает реветь (вы когда-нибудь видели ревущего пингвина?), а я впиваюсь ногтем большого пальца в кожу между пальцами левой руки. От боли щурю глаза, и потому мне кажется, что смотрю какой-то фильм шестидесятых годов: все вокруг только в черно-белом цвете. Разве Ирена получала букеты от кого-нибудь, кроме родителей? Спорю, что нет. Как, впрочем, и я. За двадцать один год ни единого букета, но стоит нам покончить с собой, мы получим их по меньшей мере пятьдесят. Не явная ли несуразица? Вдруг мне приходит в голову, что это, пожалуй, последнее из тех оскорблений, которые во множестве достались Ирене в жизни: пятьдесят белых символов невинности.
Иными словами: мы все хорошо знаем — Ветка в жизни ни разу ни с кем не спала.
После похорон перемещаемся в наш гимназический кабак. У разливочной сразу заказываю себе двойной фернет; когда хозяину объясняю, почему мы все в черном, он не без притворства уверяет нас, что помнит Ирену.