Уже почти половина седьмого. Я одеваюсь и иду за завтраком: покупаю рожки, масло, яйца, триста граммов ветчины, эмменталь, копченого лосося и три бутылки шипучей «Богемии». Когда возвращаюсь, Скиппи уже на ногах: из ванной доносятся мощные всплески, харканье, кряхтенье. Лучше даже не представлять, какие утренние действия сопровождают эти ужасные звуки (и какие следы они оставляют на чистом полу). Я убираю со стола заляпанные бумажные коробки из китайского бистро, мятые салфетки, пустые винные бутылки и потом долго и тщетно ищу по всей Берлогечто-нибудь, чем можно было бы вытереть стол. Наконец в своей комнате из пластиковой ванночки с неглаженым бельем извлекаю красный и рваный гимназический баскетбольный костюм с номером 13, давно служащий мне пижамой, и бешено раздираю его на тряпки. Чувствую, как стучит сердце. Завожусь даже оттого, что не могу найти тряпку, осознаю я.
Возвращаюсь в кухню, вытираю стол, ставлю чайник на плиту и готовлю завтрак. В ванной пшикает какой-то спрей, что-то несколько раз тупо хлопает, и Скиппи громко отфыркивается. Дверь приоткрывается, и в прихожей появляется полоска разреженного пара — словно тихая печаль, что подкрадывается к нашим загубленным жизням.
— Утром рано дева встала, свою целку поласкала, — декламирует Скиппи.
Подавляющее большинство его прибауток — подобные инфантильные гнусности. «То ли девка, то ли баба ножки врозь тут раскидала?» Или: «У нас дома медвежонок, яйца бурые с бочонок». И все такое прочее. Мне и глаз отрывать от газеты не надо, чтобы догадаться, как Скиппи выглядит: узкая бледная грудная клетка, большой живот, а вокруг бедер полотенце цвета какого-нибудь футбольного или хоккейного клуба.
— Не знай я, что ты гинеколог, считал бы, что в ванной только что мылась свинья.
Обычно по утрам стараюсь избегать конфликтов, но сегодня умопомрачительная чистота и куча покупок позволяют мне быть более откровенным. Скиппи, конечно, мое замечание напрочь игнорирует — куда больше его занимает стол, богато накрытый к завтраку.
— Ты ходил за покупками? — говорит он радостно.
— Нет, не ходил — за ночь тут все само выросло. Это наша домашняя плесень так классно нам все намутировала.
До Скиппи намек не доходит. Ему удается свистнуть с тарелки два ломтика ветчины, хотя я и замахиваюсь на него вилкой.
— Подождем все-таки Джефа, как считаешь? — укоряю его. — Пойди разбуди его.
Скиппи, послушавшись, стучит в дверь Единицы.
— Подъем! — рявкает он, неудачно имитируя голос фельдфебеля. — Встаю, встаю, на твою беду!
Он весело ухмыляется мне. Ему двадцать семь, а залысины у него больше, чем у Джека Николсона. Не впервой я осознаю, что по сути мне его жалко.
— Ради бога, Скиппи, ступай оденься, — вздыхаю я.
— Сделай мне яичницу с ветчиной, ладно? Лосося не стану. Этот цвет напоминает мне слизистую влагалища. — Он наклоняется и принюхивается к тарелке. — Откровенно говоря, не толькоцвет… — хихикает он, прикрывая рот ладонью.
Будь я женщиной, приходит в голову мысль, я бы выбирал гинеколога с особой осмотрительностью.
Появляется Джеф и удивленно оглядывает стол. Он обнажен до пояса и напоминает мужчину с телевизионной рекламы лосьона после бритья. Представляю себе, как завтра ночью Ева будет к нему прижиматься, и протягиваю ему стакан шипучего.
— Не валяйте дурака, — качает он головой. — Не стану пить с семи утра. Завтра женюсь.
— Наоборот, — улыбается Скиппи. — Коли завтра женишься, значит, сегодня тебе надо пить с утречка.
— Итак, тост, — говорю я. — Скиппи, скажи прямо: ты способен придумать что-нибудь мало-мальски романтическое? А не как обычно — абсолютно дебильное? Такое, что отвечало бы историческому значению этого дня и придало бы ему надлежащую торжественность? А иначе — вы как себе, засранцы, думаете? — стал бы я с шести утра ползать на коленях и мыть пол?
Джеф наконец замечает убранные кухонные столы и чистый пол.
— Ну и дела!
— Черт подери, Скиппи, произнесешь наконец свой тост?
Скиппи поднимает рюмку и смотрит каждому из нас в глаза.
— Итак, юбки кверху! — восклицает он, хихикая.
В девять часов субботним утром просыпаюсь в Жанетиной квартирке, не будучи в состоянии даже вспомнить, когда и как очутился я ночью в Модржане. На две-три секунды меня охватывает паника, но тут же вижу кошелек, ключи и документы на стуле под смятыми джинсами; брючины вывернуты наизнанку. Пейзаж после борьбы, приходит мне в голову. Я хихикаю, значит, я все еще хмельной. Слышу, что Жанета в ванной: по звуку определяю — открывает какой-то крем. Липазы проникают в самые глубокие слои ее кожи и делают ее чище и ярче. Пробую осторожно сесть на постели: желудок, кажется, в порядке. Естественно, болит голова, но, к счастью, не так, как можно было бы ожидать после примерно двадцати часов возлияний. Пытаюсь коротко восстановить в памяти вчерашний день и ночь: один за другим мы сменили восемь или десять разных кабаков и баров; вспоминаю, что из последнего ушли Джеф со Скиппи еще до полуночи, тогда как я (один со своим страданием) пошел в винный погребок «У бочки», где я — о боже, это точно — подсел к двум молодым парам откуда-то из Пльзеня. Они охотно потеснились, а я отблагодарил их тем, что резко обрывал любую попытку заговорить о чем-либо, кроме Евы. Здесь кинопленка моих воспоминаний обрывается. Продолжение следует. Все еще улыбаясь, я прохожу в ванную. Жанета недоверчиво наблюдает за мной.
— Доброе утро. Ночью было восхитительно, дорогая, — говорю я. — Предлагаю следующий порядок: сперва я почищу зубы, потом поцелую тебя.
— Мужественная попытка, однако ночью тебя здесь не было, — осадила она меня. — Привезли тебя в шесть утра какие-то люди из Брно. Ты уснул прежде, чем я разула тебя.
Кое-что здесь явно не сходится, но к чему в такой торжественный день заниматься мелочами?
— О, мои брненцы понимают меня.
— Не похоже было, чтобы они понимали тебя. Они были в ярости.
— Дружеская размолвка, — пожимаю я плечами.
Начинаю чистить зубы: приходится малость сосредоточиться, чтобы щеткой попасть в рот, — и, естественно, слежу за тем, чтобы не заехать слишком глубоко. Каждое мое движение в три раза медленнее, чем обычно, в то время как движения Жанеты, напротив, ускоряются. Сейчас она пытается застегнуть молнию на своем платье для коктейлей, которое ей — как мы оба видим — слишком тесно.
— Ну давай, шевелись! — шипит она раздраженно.
Сейчас она директор картины; в прошлом году ее повысили в должности, и впервые в жизни у нее четверо подчиненных. Смотрю на нее и про себя безжалостно сравниваю ее с Евой.
— С какой стати? — говорю я, проявляя признаки первой пьяной строптивости.
— Уж не забыл ли, что ты свидетель на свадьбе? А значит, и в таком состоянии ты должен быть там. Понятно?
— А ты знаешь, о чем свидетельствует то, что я там свидетельствую?
Она отнимает помаду от губ и вздыхает.
— О том, что ты лучший друг Джефа, — говорит она миролюбиво.
— О моей трусости.
Она отмахивается: и слышать об этом не хочет. Словно мало того, что она знает. Она хотела жить с молодым поэтом, а ее дважды в неделю посещает почти тридцатилетний алкоголик. Вместо того чтобы, сочиняя стихи, быть с вечностью на «ты», я сделал из Жанеты вечную заместительницу, дублершу:она заменяет Еву в постельных сценах. Я снова смеюсь.
— У тебя десять минут, чтобы очухаться, — решительно заявляет Жанета.
Она стоит позади меня, намакияженная и печальная. Когда-то надеялась, что я тот, настоящий, но теперь знает, что это только четвертая серьезнаясвязь в ее жизни. По инерции она еще спит со мной, но когда каждую пятницу вечером отправляется с подругой в город, всякий раз загорается новой надеждой. Ее серо-зеленые глаза уже ищут пятого. Обнимаю ее; сперва она сопротивляется, потом уступает.
— Пойми, мне тоже тяжело туда идти, — шепчет она.
Джеф
Куда бы он с Евой после свадьбы ни приехал — в гости ли к знакомым, на дачу, в отпуск к морю, — они всегда там. Маленькие обожатели.Так их окрестила Ева. В основном им от пяти до десяти. Когда они впервые видят Еву, долго пялятся на нее, открыв рот, и в течение последующих двух минут без памяти влюбляются. С этой минуты — от нее ни на шаг. Приносят цветные карандаши и рисуют для нее самую красивую картинку, на какую способны. Когда Еве нужно в туалет, они сопровождают ее и преданно ждут у двери.