— Ну лопай, лопай! — подзывал он на берегу Влтавы чаек.

— Цыц! Шкуру порву! — сердился он, когда дождевой червь, извиваясь, никак не желал насаживаться на крючок.

Все это совершалось в бешеной и непонятной тогда для Квидо спешке. Когда они были дома, дедушка стремился поскорее попасть на футбол; еще до конца первого тайма он уже рвался к проходу за пирожками; не успев их прожевать, они торопились назад, чтобы никто не занял их место; а минут за двадцать до конца матча уже пробирались сквозь галдящих зрителей домой. Дедушка спешил на рыбалку и спешил с рыбалки, спешил на работу и с работы, в трактир и из трактира. Стоило ему куда-нибудь заявиться, как что-то уже гнало его прочь. Прошло немало времени, покуда Квидо понял причину этого внутреннего беспокойства: его дедушка потому торопился, что хотел поскорее покончить с этой жизнью-подлянкой.

Квидо — в отличие от своего отца и дедушки — любил маленькую квартирку на Сезимовой улице. Здесь он не жил, но, чтоб мальчику не ходить в детский сад, бабушка Вера часто оставляла его у себя. Здесь он мог играть с ласковыми меховыми лоскутками, здесь летали три прекрасных голубых попугайчика. И Квидо не без злорадства сознавал: в то время как его сверстники выполняют какую-то нудную воспитательную программу, он нежится на подушках из овечьих шкурок и глазеет, как попугайчики карабкаются по прокуренным занавескам. Бабушка настолько приручила их, что спокойно могла оставлять окна открытыми — попугайчики никуда не улетали. Они прохаживались по подоконнику, и лишь когда к ним шумно слетал один из тысяч нусленских голубей, они всполошенно впархивали назад в комнату к своей заступнице и усаживались на голову и на плечи. Чтобы летом их коготки не царапали плечи, бабушка прикрепляла к бретелькам комбинации два пустых игольника.

— Когда все три птички садились на нее, — рассказывал Квидо, — две на плечи и одна на голову, бабушка достигала поистине алтарной симметрии.

Но что не выносил Квидо, так это отвратительную дедушкину привычку делиться с попугайчиками пищей: подходящую еду он сперва тщательно разжевывал, а потом широко разевал рот — птички тотчас слетались к нему и, стуча клювиками по его пожелтевшим зубным протезам, требовали своей доли.

— Никогда в жизни, ни в одном порнофильме, какой мне когда-либо доводилось смотреть, — рассказывал Квидо, — я не видел ничего отвратительнее этих трех обслюнявленных хохлатых головок, поочередно совавшихся в дедушкин рот, полный мясной подливки.

Если дедушка Иржи относился к Квидо чуть сдержаннее остальных, то вовсе не потому, что недостаточно любил его: с одной стороны, работая в канцелярии президента, он был занят больше других членов семьи, с другой — не опускался, по его же выражению, до какого-либо соперничествав борьбе за благосклонность внука, не говоря уже о тайных его похищениях у кого-то из близких — чем с азартом занимались обе бабушки. Но если мальчик все же оставался на его попечении, он до мельчайших деталей продумывал для внука программу, так что тот не скучал ни минуты, — они летали в Карловы Вары, на пароходике плыли на Слапы, взбирались на десятки пражских башен, посещали музеи, Петршин, Вышеград, планетарий и, разумеется, Пражский Град. У дедушки был пропуск, открывавший перед ним все двери, а посему, к примеру, королевские регалии Квидо увидел на несколько лет раньше прочих смертных. И потом, у дедушки было редкое качество уловить момент, когда внимание этого обычно любознательного малыша начинало ослабевать: тогда он сразу же заканчивал просмотр, нырял с внуком в какой-то заманчивый проход или пробегал с ним по незнакомой улочке — и они вдруг оказывались на остановке трамвая, увозившего их куда-то, где они пили лимонад и съедали по большому куску мяса с очень маленькой порцией гарнира.

Во время этих прогулок дедушка бывал немногословен, но то, что он говорил, маленький Квидо с достаточной точностью запоминал.

— Все важно, — поучал он однажды из ванны свою мать, — но нет ничего, что было бы важнее всего.

— Кто тебе это сказал? — спросила мать с улыбкой.

— Дедушка Иржи, — сказал Квидо и склонил голову к красно-белому плавающему пароходику — на шее у него образовались три округлых, как трубки органа, подбородка.

Восхищенная подобными эскападами Квидо, его мать — как, впрочем, большинство матерей — полагала, что под жировыми складками сына скрывается недюжинный талант, который рано или поздно проявит себя. А потому еще двухлетнему Квидо она с чувством декламировала отрывки из пьес, причем не только детских и не только тех, в которых играла сама.

Да, мой отец убит; Родриго дерзновенный
Омыл свой первый меч в крови его священной.
Пролейтесь, токи слез, над злейшей из кончин!
Увы! Моей души одна из половин
Другою сражена, и страшен долг, велевший,
Чтоб за погибшую я мстила уцелевшей, [9]

часто, например, читала она Квидо. Конечно, она была далека от мысли, что мальчик достаточно глубоко понимает стихи Корнеля, однако надеялась, что с их помощью сын станет немного другим, чем все эти дети, воспитанные на чешских сказочных персонажах — на Ферде-Муравье и Спаличке.

— В конце концов ей это действительно удалось, — спустя годы рассказывал Квидо. — Мы с моим психиатром так и не смогли ей этого простить.

Но первые результаты ее воспитания посредством искусства были настолько неубедительны, что в какой-то момент у нее возникли сомнения: уж не передались ли Квидо исключительно отцовские гены. А посему она окружила сына еще и «импульсами технического характера», едва не лишившими его жизни. Кроме прочего, она преподнесла Квидо старый разбитый приемник, который, по ее словам, должен был стать «индикатором склонности мальчика к электронике». В одно ненастное воскресное утро Квидо украдкой включил приемник в сеть, оторвал заднюю крышку и просунул внутрь руку в поисках несомненно самого сильного импульса для всего своего онтогенеза. Вид выпученных остекленевших глаз почти бездыханного сына, лежавшего под столом на персидском ковре, настолько ужаснул мать, что долгие годы потом она довольствовалась лишь абсолютно классическими и — как она выразилась — «интеллектуально совершенно стерильными» карандашами и пластилином. Но Квидо принял это — особенно цветные карандаши — с большой благодарностью: среди самых больших его удач была картинка «Парашютисты под дождем».

— Вы только взгляните, как он нарисовал грибы в ельнике! — восторженно восклицала мать Квидо, невольно предвосхищая картину многих его позднейших бесед с редакторами издательств.

Но одним талантом маленький Квидо обладал бесспорно, а именно читательским. При том что никто из родни не прилагал к этому ни малейших усилий (ибо каждый считал это делом преждевременным), в свои четыре года мальчик знал весь алфавит. Со всей очевидностью это обнаружилось в начале сентября тысяча девятьсот шестьдесят шестого года, на одной из первых репетиций пьесы Когоута «Август Август август». [10]Правда, уже до этого Квидо дважды блеснул дома, прочитав несколько коротеньких заголовков из «Пламена» и «Литерарних новин», но оба его подвига потонули в суматохе, вызванной экзаменами матери Квидо на соискание докторской степени. В то памятное утро ее внимание сосредоточивалось не столько на двух-трех коротеньких репликах роли, сколько на штудируемом ею за кулисами объемистом курсе лекций по экономическому праву. Тем временем ее сын лазал по красным бархатным креслам, оглаживал позолоченную лепку ложи — поскольку не раз прерываемая репетиция тянулась уже добрых два часа — порядком скучал. В конце концов костюмерша, пани Бажантова, сжалилась над ним и принесла ему большую стопку театральных программок. Квидо шепотом вежливо поблагодарил ее и продвинулся ближе к сцене, чтобы лучше видеть буквы. Как раз в тот момент, когда он с полной охапкой цветных программок усаживался в кресло, режиссер Дудек обернулся и слегка улыбнулся ему. Квидо расценил эту улыбку как поощрительный жест.

вернуться

9

Пьер Корнель.Сид. Перевод М. Лозинского.

вернуться

10

Павел Когоут (р. 1928) — известный чешский драматург, прозаик, сценарист. За свои политические убеждения и участие в «Хартии 77» был изгнан из страны в конце 70-х годов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: