Левански очутился в подземном помещении, по виду напоминавшем атриум. Очень хотелось обернуться — человек в мундире дышал ему в спину. Но тут его провожатый вышел вперед и подчеркнуто вежливо, но недвусмысленно преградил путь.
— Что вы себе позволяете! — возмутился Левански. — Я должен играть в филармонии!
Однако провожатый не отреагировал. Он стоял как вкопанный, молча, зажав фуражку под мышкой, и смотрел на музыканта вполне дружелюбно. Левански бросился по подземелью в надежде найти выход, пробежал несколько помещений, до того перегруженных мраморной отделкой и стеклом, что ему стало холодно. Поражало ледяное великолепие карнизов с канделябрами, а каждая арка была увенчана фризом. Левански ускорил шаг и уже не замечал ничего, кроме отполированного до блеска пола, на котором он в своих концертных туфлях едва не поскользнулся. Миновав сотни метров по пустым, увешанным одними зеркалами комнатам, молодой человек остановился перед закрытой дверью, которая ни за что не поддавалась. Лишь после того, как он навалился на задвижку плечом, дверь открылась, но за ней оказалось то, чего он никак не ожидал увидеть.
После холодных и просторных залов в имперском стиле его взору предстало четырехугольное помещение, похожее на бункер, без малого двадцать шагов вдоль стены. Здесь, сбившись вплотную, стояли люди, о которых рассказывал Шульце-Бетман, будто они собрались глубоко-глубоко под землей для покаяния. Их были тысячи, много тысяч, плечо к плечу, покуда доставал взгляд, и Левански поразился, как они смогли уместиться в столь ограниченном пространстве. Свои головные уборы — Левански знал все их виды и за свою недолгую жизнь научился бояться — они сняли и с серьезными лицами терпеливо ждали, по-видимому, его, Левански. Пианист чувствовал на себе их пристальные взгляды, еще мгновение — и он бы не выдержал.
Поднялась женщина — Левански не успел заметить, как это случилось, возможно, она сидела за столом, стоявшим в центре, в самой гуще собравшихся военных, — и объявила:
— Я рада, что вы пришли. Мы с мужем, — при этом она показала рукой на место за столом, скрытое темнотой, — мы с мужем беспокоимся, найдете ли вы в себе силы простить нас.
Ее голос звучал нетвердо, и она говорила потупив взор, так как не решалась — это было видно — смотреть Левански прямо в глаза и, судя по тому, как ее пальцы нервно теребили ожерелье на шее, была в сильном возбуждении. Потом она вышла вперед:
— Я прошу не за себя, а за всех, кто стоит за моей спиной. И за него, которого люблю. Я осознаю степень нашей вины, но, согласитесь, коль мы стали такими, то должна существовать возможность все исправить.
Затем, видимо сообразив, что говорит нескладно и неубедительно, женщина опять повернулась к дальнему концу стола, туда, где сидел человек, от которого она явно ожидала поддержки.
Но Левански никого не узнавал, и тогда она чуть слышно, словно стесняясь, вежливо спросила, не хочет ли он присесть и удобно ли ему в плаще в такой тесноте. Потуги на столь вежливый тон в данной обстановке показались Левански неестественными.
Молодой человек не отвечал. Молчала и женщина, так как все, что у нее было на душе, казалось, невозможно выразить в словах, а то, что слетало с ее губ, выглядело страшным упрощением и даже извращением смысла, но тот, в дальнем конце стола, к ее видимому сожалению, по-прежнему не желал показываться. Она стояла во главе призрачного войска неподвижно, теперь уже с поднятой головой, как сестра, которая не может оставить своих пусть и чудовищно провинившихся братьев.
От Левански не укрылось, с какой благодарностью толпа принимала ее выступление, а когда он наконец отважился спросить, что же они от него хотят, женщина ответила:
— Сыграйте нам на рояле, прошу вас, или вам совсем не хочется?
Левански пристально глядел на ее длинное ожерелье из отполированных красных кораллов, которое решительно не подходило к голубому воротнику ее платья. Рукава с буфами он нашел чересчур пышными. В общем, на взгляд пианиста, она была одета подчеркнуто тщательно, но без изюминки, какую придает женщине лишь изысканный вкус. Среди окруживших ее людей в форме Левански признал Клефенова, и пока он размышлял, как лучше ответить, один из военных, тот, кто следовал за ним по пятам от Тиргартена до холма, захлопнул за спиной дверь.
Толпа слева от Левански расступилась, обнажив потрескавшуюся стену. У стены стоял рояль. Левански поразило, как быстро он оказался у инструмента и стал снимать чехол, передавая его в услужливые руки человека, неизменно стоявшего у него за спиной.
He прошло и пары минут, как Левански уже стоял во фраке перед публикой, которую не принимал всем своим существом. Все в нем протестовало.
Хотелось громко объявить, что это ошибка, это не филармония, но Клефенов уже с готовностью подставил женщине стул, чтобы хоть невеста могла сесть поближе к Левански, если жених подчеркнуто не желал выходить из-под покрова темноты. Толпа одетых в военную форму незаметно уплотнилась, дабы женщина не чувствовала себя слишком стесненной.
Все, что увидел Левански, да еще этот направленный на него взгляд женщины, в котором читалась и мольба, и тактичное ожидание, — все это положительно подействовало на молодого человека, и он сделался более сговорчивым.
«То, что во время игры я закрываю глаза, — думал он, — надеюсь, не будет истолковано неправильно. Мне приходится так поступать, чтобы совладать с неуверенностью, которая охватывает меня всякий раз, когда я отчетливо вижу окружающие предметы».
Он все еще не принял окончательного решения и сейчас обдумывал, сможет ли он, сказав что-нибудь в оправдание, прервать отношения с этой компанией, что было бы естественно.
Преодолев искушение отвесить публике обычный в таких случаях поклон, Левански занял место за инструментом. Последние сомнения. Но сидеть за роялем просто так, не прикасаясь к клавишам, казалось ему нелепо, и он начал играть опус 109 Бетховена.
По импровизированному залу, как всегда бывало при исполнении подобной музыки, разливалось ничем неодолимое спокойствие и какая-то колдовская зачарованность, перед которой не могла устоять ни одна душа. Время от времени кто-то из публики всхлипывал урывками, тут же беря себя в руки, у кого-то из груди вырывался непроизвольный вздох, иногда доносились тихие хлопки, будто кто-то открывал и закрывал дверь, в целом же публика слушала игру затаив дыхание, и ничто не нарушало напряженной тишины.
Vivace Левански начал легко, как бы играючи, но скоро перешел на серьезный тон. Его осанка была безупречной, руки свободно скользили по клавиатуре, волосы спадали на лоб, так что ему время от времени приходилось укрощать шевелюру резким взмахом головы.
Prestissito получилось с энергичными перепадами, выражавшими нетерпение. Чуть дальше, где-то в andante molto cantadile, ему показалось, что он повторяется. «Будто мир раскололся», — подумалось ему.
Он пришел в легкое замешательство: не ослышался ли, но так и есть — он действительно вторично проигрывал третью вариацию. Секундная заминка… Да, он играет ее второй раз! Хотя это просто невероятно, но нынешняя его аудитория, связанная с ним судьбой, все же имела право на искупление. Слушатели в самом деле были очарованы его игрой. Чем дальше Левански давал волю своему исполнительскому порыву, чем настойчивее стремился к более точной и глубокой выразительности, тем с большим энтузиазмом они следовали за его творческим духом.
Четвертая и пятая вариации прошли без запинки, в последней вариации Левански готовился разразиться чередою стремительных трелей. Все бы, наверное, так и произошло, тем более что публика уже была доведена до высочайшего напряжения чувств, но вдруг выражение лица Левански изменилось, и он засомневался, получится ли у него то, что запросто получалось у других, получалось тысячи раз. Он терял веру в себя. Страшная мысль повергла его в ужас: «Я навсегда останусь двадцативосьмилетним».
Новый натиск звуков. «Слишком быстро», — подумал он и ощутил, как немеют пальцы. Женщина, желая приблизиться, наклонилась к нему, кто-то в толпе воскликнул «Боже мой!», но конец был близок.