Памятуя об этом, я стала рассматривать картину Гогена на свой близорукий манер: три серых пятна, два ярких пятна, три серые точки. Три, три, два. Заинтригованная этой арифметической регулярностью, я все-таки надела очки. На скамье сидят три женщины в серых платьях, рядом с ними – две в платьях теплых, насыщенных, даже ярких тонов. Перед скамьей лежат три камня или какие-то цветные точки. Справа композицию замыкает фигура девушки, а точнее – половина девушки, пересеченной вертикальной рамой картины. Фон – нечеткие, далекие мужские фигуры, деревья и, возможно, озеро У женщин на скамейке застывшие черты, они напоминают скорее богинь, чем простых смертных. Только девушка (полдевушки) имеет вид кого-то реального. «Matete» означает рынок, но на картине не видно ни горшков, ни зелени – вообще ничего, чем можно торговать. Застывшие в жреческих позах женщины тоже не похожи на продающих или покупающих. О каком рынке идет речь? Что на нем покупают, что продают? Почему две женщины одеты ярко, оставшиеся три – серые и словно бы мертвые? А девушка перерезана пополам? Искусствовед удовлетворился бы ответом, что количество фигур и их дифференциация подчинены композиции, но я знаю, что Гоген был художником-символистом, а значит, эта картина должна скрывать в себе какой-то символический смысл.
Две ярко одетые женщины. Две… число два символизирует женское начало. Три означает мужское начало. Противопоставление этих двух начал на картине подчеркнуто еще и цветом: две богини в желто-оранжевых платьях, а остальные три – в тоскливых темно-серых, лишающих их женской прелести, приближающих по цвету к нечетко обозначенным, тоже серым мужским фигурам на заднем плане. Итак, на картине идет какая-то игра или борьба между женским началом и мужским, возможно, торг, ведь все это вместе называется «рынок». Если женщины на скамье – загадочные богини, то, может быть, имеется в виду торг между богами? Но что является его предметом? Может, Гоген изобразил вещь, о которой идет спор, может, хотя бы половину… ну конечно! – полдевушки.
Итак, таинственные богини говорят о девушке. О чем они могут говорить, будучи символом мужского и женского начал, как не о выборе для девушки подходящего мужа среди фигур в глубине картины? Девушка очень хороша собой, и богини женственности торгуются с символическим мужским миром (тройка) из-за достойного ее красоты жениха. Но почему мы видим только половину девушки? Половина, чтобы достичь совершенства единицы, должна быть дополнена второй половиной. Дополнение вечной женственности – мужественность. Очевидно, девушка уже в том возрасте, когда ей пора найти себе мужа. Может быть, она молится своим богам, обещая принести им в жертву цветы и фрукты, если жребий подарит ей взлелеянного в мечтах мужчину. Такой вот торг с богами: «Великая Богиня, дай мне мужа, а я взамен воскурю тебе благовония и пожертвую мое самое прекрасное жемчужное ожерелье». Матерь Богиня, соблазнившись таким подарком, торгуется с миром мужских божеств о нареченном для своей прекрасной подопечной. Рынок, «Matete».
После экзамена я пошла в книжный магазин посмотреть альбом Гогена. Под репродукцией «Matete» было написано, что источником вдохновения для картины послужила египетская стела эпохи Древнего Царства, представляющая богинь плодородия и смерти. А значит, моя интуитивная догадка в какой-то мере подтвердилась.
Две недели спустя мне случайно попалась книжка об Элифасе Леви, одном из самых известных французских эзотериков XIX века, авторе пособия по Высшей Магии. К кругу его самых близких друзей, как я узнала из книги, принадлежала бабушка Поля Гогена. Выходит, поиски потерянного рая, занятие темным миром символов были в роду художника традицией.
Экзамены я сдала, но Сальвадором Матейко не стала. Вместо того чтобы творить великие полотна, я занялась решением загадки одной таинственной женщины из города Магдала.
Сентябрь 1989
Подавать руку на прощание или при встрече было для меня в Польше подлинной мукой. Я предпочитала кивок или старомодный реверанс, только бы не касаться ничьих, даже дружеских рук. Это было неприятно, но настоящая пытка ждала в Бретани, где мне довелось прожить полгода. Там рукопожатие – сущие пустяки, весь церемониал приветствий и прощаний основан на целовании в щеку – три раза: чмок, чмок, чмок. Чмоканье слышится повсюду: в кафе, на улице, в автобусе. Парижане говорят, что Бретань – католическая страна, поэтому и целуются там троекратно: во имя Отца и Сына и Святого Духа.
В Париже, который всегда в авангарде, целуются четыре раза, непременно четыре раза, даже если ты знаком с кем-то всего десять минут. Познакомьтесь, это Юта, это мой лучший друг Пьер. Если поцелуешь кого-нибудь только два или три раза, то ты pas gentil, pas mignon [15]и вообще не любишь Юту и лучшего друга Пьера.
Когда ежедневно знакомишься с новыми людьми, безумными парижанами или приезжими из Буэнос-Айреса, Рима или Монреаля, в итоге выходит от сорока до восьмидесяти поцелуев. Я пытаюсь избежать целования, утверждая, что у меня насморк, подозрение на сифилис и несомненный СПИД. Но это не спасает от другого кошмара, которым являются ответы на вопросы, из какой я страны, что делаю во Франции, сколько мне лет, есть ли у меня собака, братья и сестры. Всегда один и тот же набор нудных, дотошных вопросов. Лучше всего заготовить себе карточку и выписать на ней все возможные ответы. После нескольких дней занятий в «Альянс Франсез» [16]я старалась избегать любых новых знакомств, то есть – необходимости отвечать на вопросы. Я только запоминала национальность тех, с кем уже знакома, чтобы понять, являются ли жесты этого человека признаком душевного расстройства или же, как у итальянцев или греков, – проявлением южного темперамента.
В арабском магазинчике на моей улице меня считают русской – если бы на вопрос любопытного продавца я сказала, что полька, араб бы закивал: мол, знает, где Польша, слышал, мол, о Валенсе и Ярузельском. А меня ни Ярузельский, ни Валенса не интересуют. Когда я говорю, что русская, люди на миг столбенеют, а потом смотрят с таким удивлением и испугом, будто за моей спиной стоит Горбачев с медведем на веревочке.
Увы, я тоже видела в Париже русского медведя на веревочке. Это случилось знойным вечером 14 июля 1989 года у Триумфальной арки. Внезапно стемнело, пошел снег, завыла протяжно кошмарная музыка, и по Елисейским Полям промаршировали красноармейцы в жутких шинелях, высоких сапогах и со звездой на лбу. За ними на передвижной платформе танцевала балерина с огромным белым медведем. Так прошел в Париже советский парад, посвященный двухсотлетию Французской революции, – ведь и у русских была в 1917 своя революция. Как только красноармейцы промаршировали по Елисейским Полям, их сразу же посадили в грузовики и отвезли к русскому посольству, чтобы кто-нибудь, случаем, не надумал остаться и просить убежища. Французы, глядя на этот наводящий ужас марш, веселились, как дети: что снег искусственный, что медведь настоящий и еще – что русские на этот раз возвращаются к себе домой.
Я чувствовала себя в этой веселящейся толпе несколько странно, почти так же, как несколько месяцев назад, когда смотрела телевизор в общежитии для эмигрантов. На экране ведущий, комментирующий парижскую манифестацию против Рушди, не мог понять, откуда взялась толпа фанатичных мусульман, требующих смерти писателя, интеллектуала, вообще кого бы то ни было в цивилизованном французском государстве. Меня мало волновало и само событие, и впавший в истерику ведущий, но вокруг началась суматоха, и тут я слышу, как все начинают возбужденно кричать: «Смерть Рушди! Смерть сукину сыну!» Я огляделась в полутьме телевизионной залы и обнаружила исключительно арабских эмигрантов из Магриба.
Но это было давно, очень давно, почти за год до того, как я познакомилась в «Альянс Франсез» с Бруно – единственным человеком, который не спросил в первые минуты разговора, что я делаю во Франции, откуда я и как меня зовут. После лекций мы бродили по Парижу, таская с собой огромные польско-англо-французские словари, поскольку в беспрестанной болтовне нам постоянно не хватало слов. Через месяц таких прогулок мы носили уже словари поменьше и знали больше мелких ресторанчиков. Наши разговоры состояли в придумывании правдоподобного вздора, например: почему монады Лейбница характеризовало в первую очередь отсутствие двери и окон? Объяснение простое – старик Лейбниц, который сидел в кресле у камина, закутавшись в плед, не терпел сквозняков. Вот он и придумал совершенство, лишенное дверей и окон, то есть монаду. Таким образом мы разрешили множество философско-психологических или попросту психиатрических загадок.