В поезде Лодзь – Торунь, согретом запахом пива и плесневелых булок, ведут серьезную беседу учитель и домохозяйка. Они пытаются понять, что имел в виду ксендз Тишнер: в своем телевизионном выступлении после первого тура президентских выборов он упомянул о печати homo sovieticus, [3]лежащей на каждом, кто жил при коммунизме.
– Скажите, – обращается к учителю домохозяйка, – этот хо… хомо… хомосексуалист – это кто имеется в виду, Валенса или Тыминьский?
Глаза и так закрыты, можно лишь еще плотнее сжать веки, чтобы отгородиться от кофе, разлитого вина, разговоров.
Много лет назад ты тоже закрываешь глаза – говоришь что-то сам себе – и вытягиваешь первую карту таро: Фокусник, Маг.
– Видишь, соплячка, я покажу тебе, что такое жизнь. Нет ничего проще. Сначала ты войдешь в водную стихию – доверишься воде, но при этом будешь властвовать над ней.
Ты стоишь с улыбкой у края бассейна, где я тону, захлебываясь и пытаясь ухватиться за поверхность воды.
– Что бы ты делал, если бы я утонула?
– Пошел бы на похороны. – Ты не даешь мне уцепиться за лесенку. – Тебе надо научиться плавать, иначе мы не сможем перейти к стихии огня.
– Ты заставишь меня прыгать, как собачку, через горящие обручи?
– Пламя будет внутри тебя. Ты почувствуешь его во рту, в груди. Ну-ну, сразу глаза загорелись… любовью мы заниматься не будем, ты еще сопливая девчонка. Я не хочу превращать тебя в поблядушку, у тебя и так для этого все задатки, поэтому ты должна познакомиться со стихией огня.
И ты вновь бросаешь меня в бассейн. Сквозь витраж воды мне не видны ни твоя улыбка, ни светлая косичка. Я узнаю тебя по белой индийской рубашке и черному пиджаку. Каким чудом на тебе всегда чистая одежда, если ты ночуешь в подвалах, в коридорах, на вокзалах? Твоего любимого вокзала, Лодзи Калишской, с широкой царской лестницей и парой дырявых глобусов, наверное, уже нет на свете. Сначала сломали вокзальный бар, где крысы бегали как у себя дома. Однажды ты пришел ко мне в лицей и вызвал с урока: прикладывая дохлую вокзальную крысу к осыпающейся штукатурке, ты хотел доказать, что дома на Балутах [4]крысиного цвета. Меня вырвало, а ты, расковыривая палочкой остатки пищи, сказал, что теперь дома на Балутах приобрели еще более крысиный цвет.
Терпеливый в наставлениях о характере неба и земли, ты лишь раз взорвался – когда я принесла тебе пакет с едой.
– Что ты себе воображаешь? Что будешь меня подкармливать, словно гориллу в зоопарке? Барышня из приличной семьи поделилась ленчем с бродягой, подумать только, какое милосердие… Идиотка! Я сыт своим голодом. Сыт, понимаешь?
Ты не читал проповедей. Когда я жаловалась на то, что мир жесток, ты повторял:
– Нет плохих людей, есть глупые, но они – хуже всего.
И наверное, по глупости ты закрылся в вокзальном сортире и ввел себе в вену лизол. Должно быть, это было больно – ведь чтобы выпустить яд, пришлось рассечь пах. Не знаю, жив ли ты. Однажды я спросила, можно ли жить с лизолом в крови. Анка, постоянно занятая переездами за Матеушем из больниц в санатории, тоже не знала. Ты привел меня к ним через типичный балутский дворик, окруженный угольными сараями и крольчатниками. Мы подошли к подвальному этажу с покосившейся табличкой «Чесельская, 15», и ты втолкнул меня в темноту, замкнутую горой мелкого угля и гнилой картошки. Ты нашел проход, постучал в окно. Оно открылось, и изнутри кто-то нетерпеливо проговорил:
– Входите скорее, холодно!
По ту сторону подоконника лежал коврик для ног, значит, окно здесь заменяло дверь.
– Матеуш пишет кандидатскую по логике, – сказал ты. – И будет тебя, соплячку, обучать философии. Ладно, Матеуш?
Сидевший на полу лохматый парень надел очки в металлической оправе, закрыл глаза и изрек:
– Матеуш произносит звук, подтверждающий смысл вопроса.
Комната явно состояла из двух частей: топчан, прогибающаяся под книгами полка и бесконечные залежи испещренных каракулями тетрадей принадлежали Матеушу. Анка занимала пространство сияющего кафеля кухни и большой плиты с конфорками, рядом с которой лежали латунные кочерги.
Занятия философией начались с зазубривания наизусть «Размышлений» Марка Аврелия:
– «От деда моего Вера – добронравие и негневливость…», [5]– декламировала я.
– Вот-вот, – прервал меня Матеуш. – Любой онтологический спор можно разрешить одной этой фразой: «От деда моего…»
Анка доводила белизну кафеля до совершенства или склонялась над кроваво-красным гобеленом – она ткала его уже которую неделю. Уроки философии закончились с отъездом Матеуша в санаторий. Окно Анка не открывала, лишь махала рукой через стекло: мол, еще не вернулся. Мне надоело смотреть на протестующую ладонь в Анкином окне. Для разнообразия я отыскала вход в их квартиру. Самая обыкновенная крепкая дверь – как выразился бы Матеуш, своей материей наполняющая форму двери. Вместо таблички с фамилией масляной краской написано «ИН 10.9». Даже звонок работал. Но открывать Анка не пожелала.
– Войди в окно.
– Но мне хочется через дверь, – капризничала я.
– Дверь забита гвоздями, не видишь, что ли? – разозлилась она.
Я влезла в окно и старательно вытерла туфли о подоконник.
– Анка, что означает надпись на двери: «ИН 10.9»?
– «Я есмь дверь: кто войдет Мною, тот спасется». Евангелие от Иоанна 10.9. – Анка скрылась за гобеленом.
– Понятно, но почему вы не разрешаете ходить через нее?
– Матеуш говорит, что святому и закрытая дверь не преграда, а грешникам нечего соваться во врата и двери Христовы.
– Если Матеуш и сейчас так говорит, то санаторий он покинет не скоро, – сделала я логический вывод. – Он последняя карта таро.
– Матеуш не сумасшедший, – спокойно возразила Анка и вынула из-под табуретки толстую тетрадь. – Вот смотри, это его «Книга идей и явлений», – протянула она мне рукопись.
На первой странице «Книги» было содержание: с. 1 – 25 – идеи, с. 25–50 – инструкции, с. 50–75 – явления, с. 75 – 100 – неизвестно что.
– Сумасшедшему такого не выдумать, – убеждала меня Анка. – Открой шестидесятую страницу.
– А кто говорит, что Матеуш сумасшедший? По-арабски слово «безумец» означает, кажется, еще и «святой», – успокаивала я ее, листая книгу. – Страница шестидесятая: «Если Земля круглая, то как долго следует идти вперед, чтобы увидеть собственную спину?»
– Открой девятнадцатую, – торопила Анка.
– Вот, страница девятнадцатая… – Я развернула старательно вклеенную в тетрадь схему масштабом 1:20 под названием «Как размножить балерину». На рисунке была изображена большая бритва, на острие которой балерина садилась на шпагат. Бритва рассекала балерину на двух балерин, которые затем делились на четырех, и так далее. Под картинкой зачеркнутая красным подпись: «Вопрос – следует ли изобретать все более длинную бритву? «За» – ускорение процесса получения балерин. «Против» – издержки. Вывод – согласовать дату премьеры с директором оперного театра».
– Это пока только замысел, – сказала Анка, забирая у меня книгу, – на самом деле таким образом можно производить, например, гидр.
– Конечно, – согласилась я.
– Кроме технических идей, у Матеуша была идея в стиле барокко. Страница девяностая, название: «Любовь в XVII веке до гробовой доски». – Анка начала цитировать по памяти. – «Вступление: если свет точит мрамор, какова же сила его воздействия на хрупкую душу – отсюда игра светотени в искусстве барокко. Действие: на катафалке усыпанное цветами тело девушки. Нам видно только ее бледное лицо. В комнате почти полный мрак, лишь от мертвого лица исходит рембрандтовский свет. Появляется мужчина в монашеском облачении, капюшон опущен на глаза. Смотрит на девушку – ему кажется, что она жива, дыхание колеблет цветы. Монах подходит к катафалку, руками касается плеч покойницы, склоняется к ее губам, чтобы запечатлеть на них поцелуй. В следующую секунду он уже вырывается, пытаясь высвободить ладони из цветов, в которых кишат черви. Руки монаха срастаются с мертвым телом. Тлен пожирает его, крик замирает в разлагающемся горле. Мораль: любовь не имеет морали», – вдохновенно закончила Анка и поглядела на меня, словно ожидая диагноза.