На секунду он закрыл глаза, [93]очарованный ужасом и острым удовольствием искушения, но как только он снова открыл их, занавес подводных деревьев разорвался и отраженный образ Герминьена, легко идущего под водной поверхностью, направился к нему сквозь этот навсегда запретный мир — и посреди всей сумятицы ужаса и экстаза, мгновенно заставившей прилить всю кровь к сердцу Альбера, слышно было, как часы отчетливо пробили десять ударов.
Само одеяние Герминьена, столь тревожным образом привидевшегося Альберу меж деревьев противоположного берега, заметно отличалось от его обыденной одежды. С непокрытой головой, отдав на волю ветра свои темные кудри, шел он, накинув на плечи длинный серый плащ, суровые складки которого полностью окутывали его фигуру. Лицо его выражало братский восторг, и Альберу показалось тогда, что образ этот, поднявшийся из водных глубин, улыбается ему улыбкой, спокойная и рассудительная неподвижность которой располагается в области, недоступной каким-либо человеческим отношениям. Словно несомые сетями упоительной музыки, члены его казались пленниками роковых законов числа — во всех отношениях неделимого, и его непомерно величественный шаг, постоянно и явно на что-то нацеленный,впервые показался Альберу лишенной всяких гротесково-эстетических завес материализацией того, что Кант не без таинственности назвал целесообразностью, лишенной представления цели. [94]И тут стало очевидным, что его путь, хотя все еще и подвластный многочисленным законам нашей планеты, возможно, впервые не должен был в точностисовпадать с уже проторенными тропами, и от его двусмысленного появления несомненно нужно было ожидать, не выказывая при том чрезмерного удивления, чудес, в конечном счете малых и формально еще не нарушающих проверенные законы физики, [95]но сама двойственность которых, видимая смехотворность совершаемой ими мистификации не могли не породить беспокойства. Дуга, образуемая его поднятыми в порыве экстаза руками, напоминала изгиб лютни, бывшей, как показалось Альберу, странным образом одновременно и звуком, и струнами, в то время как пейзаж видимо передавал ему всю свою внутреннюю энергию, охватив его пламенем сверхъестественным и дрожащим: и если бы он открыл уста,то можно было бы, наверное, легко услышать мощный вскрик самого леса и больших вод, поскольку ошеломленное сознание мгновенно подсказывало, что находился он в самом фокусе, драгоценном и единственно действенном центре огромного звучащего раструба, который он в состоянии был бы целиком потрясти малейшей модуляцией своего голоса. В этот момент дуга его рук разомкнулась, он приложил палец к губам и жестом, серьезная нежность которого, казалось, ласкала сами стенки сердца, пригласил Альбера следовать за ним. Каждый на своем берегу, а между ними быстрые потоки — так шли они параллельно друг другу, в то время как их отраженные образы встречались в самом центре гладкой, словно зеркало, реки. Сверкающая чистота луга, свежесть воздуха, большие красные цветы, своими венчиками грациозно кланявшиеся им, когда они проходили мимо, и источавшие благоухание, такое тонкое и строгое, как сама доверчивая и верующая в утро мира душа, — все это сообщало их молчаливой ходьбе характер бесцельного и тем самым трогательного паломничества. Удивительное ожидание наполнило тогда душу Альбера, склонившееся к земле чело которого словно склонялось над собственной переполнявшей его полнотой. Вокруг них, с каждым их новым шагом, лес, казалось, все более сгущал свои черные глубины, сдавленная между высокими береговыми откосами вода наполнялась текучей прозрачностью ночи. Простой деревянный мост, сделанный из грубо прилаженных древесных стволов, соединял берега, и оба они, один вослед другому, проникли в сердцевину леса и углубились в его трудно проходимые провалы.
Вскоре сквозь стволы, покрытые блестящим и упругим мхом, сквозь закрученные в причудливые арабески завитушки ветвей, показались серые стены нависшей над бездной часовни. Она являла собой картину чудной ветхости, в нескольких местах каменные обломки ее тонких стрельчатых сводов упали в черную траву, где они светились, словно белые и рассеянные по земле кости героя, сраженного предательской рукой, по которому в таинственной молельне должны были до скончания времен проливаться слезы неутолимой печали. Безумная растительность с причудливо зазубренными листьями, колючие кусты с крепкими шипами, серые пучки дикого овса цеплялись за камни. Лес, словно тесное пальто, сдавливал часовню со всех сторон, а под его густыми ветвями плыл неопределенный зеленый сумрак, неподвижность которого была столь же полной, что и неподвижность стоячей воды: казалось, что это место было до такой степени наглухо закрыто, что воздух извне мог циркулировать там не более, чем в длительное время запертой комнате, и, паря мутным облаком вокруг стен, пропитавшись за долгие века стойким запахом мха и высохших камней, превратился в некое подобие ароматизированного бальзама, в который были погружены эти драгоценные останки. А между тем посреди этой атмосферы сна, в которой течение времени казалось чудом приостановленным, железные часы расставили свои опасные сети, и скрипящий и монотонный лязг их механизма, который посреди этого одиночества не мог быть отнесен душой к лишенному в этих краях какой — либо субстанции времени, но мог лишь оповещать о пуске некоего адского механизма, был немедленно принят Альбером за объяснение тех таинственных звуков, которые напугали его на берегу реки при внезапном появлении Герминьена.
Они проникли в святилище через низкую дверь. Тяжелый и сжатый воздух, пахучая и почти абсолютная тьма заполняли это прибежище молитвы, посреди которого лампада, мерцающая в красном стекле на самой вершине свода, поддерживала хрупкое чудо своего пламени, которое то и дело наклонялось в сторону и тут же снова выпрямлялось, словно то были взмахи невидимых крыльев. Широкие бреши открывались в крыше, через них беспорядочно — как в глубокую бездну, так что душа, которую они, подобно острому кончику копья, [96]достигали на самой глубине, уже не могла различить звучание света, желтый, вибрирующий вскрик солнца, — проскальзывали ослепительные лучи, похожие на перья жар-птицы. И вся часовня, погруженная в зеленый полумрак, рассеиваемый витражами, о которые, в движении более мягком и беспечном, чем движение водорослей, терлись спрессованные листья, чьи очертания смазывались толстыми и грязными стеклами, казалась опущеннойв пучину леса, словно в подводную бездну, сжимавшую ее стены из стекла и камня всей силой своих прохладных ладоней; и в этой бездне над головокружительными глубинами ее словно поддерживал один только волшебный трос солнца.
Глаза их, привыкшие наконец к внезапной темноте, различили в одном из углов узкого пространства часовни широкую плиту, которая оказалась тяжелым, как сон, камнем вековой гробницы, и взгляд задержался на мгновение на благодарственных надписях ex voto,сделанных на древнем и трудно поддающемся расшифровке языке, которые будто имели отношение к принесенным здесь в дар и висевшим в самой темной стороне пустынного алтаря шлему и железному копью, чьи отполированные поверхности и острый кончик сохраняли, несмотря на постоянную влажность стен, удивительное сияние. И тогда растущая неловкость вселилась в душу Альбера, который вот уже несколько мгновений стоял глубоко пораженный этим сочетанием предметов, характер которых показался ему исключительно эмблематическим.Он подумал, что между железными часами, лампадой, гробницей, шлемом и копьем должна была выткаться — возможно, под воздействием какого-то древнего заклинания, но, без сомнения, скорее под влиянием их сущностной близости, о пугающей древности которой говорила сверкающая селитра сводов, — связь; и связь эту, в любом случае, трудно было обнаружить, и все же ее очевидное существование ставило зримые пределы всякому посягательству воображения и рисовало в намеренно замкнутом пространстве само географическое местоположение Тайны, сжимавшей его с самого утра в своих удушающих и с каждой секундой все более крепких объятьях, — так что посреди своего шествия к алтарю он остановился, испытав внезапный страх при мысли, что его очарованные шаги, продолжись они еще долее, заставили бы его узреть сам ее приводящий в смятение и неопровержимый лик. Странные сближения — и в меньшей степени сближения по сходству, чем во всех отношениях более странные сближения по Аналогии, — наталкивая на мысль, что это в прямом смысле слова вводящее в заблуждение путешествие было на самом деле направлено не к затерявшейся в лесу часовне, но именно к какому-то замку, зачарованному угрозой, исходившей от во всех смыслах подозрительного меча Короля-рыболова, — быстро проложили неизгладимый след в его мозгу. Лучи солнца, что проникали в пустынный и печальный алтарь, звук тяжелых капель воды на плитах, влажная темнота часовни, пение птиц, доносившееся сквозь брешь в арке и более пронзительное, чем если бы оно раздалось в ушах, словно несущее на себе печать необъяснимой и призрачной надежды, мерные удары железных часов, — все это наполнило его душу торжественными и меланхолическими видениями, изнурило ее настоятельным, полностью поглотившим его ожиданием и, тихо поднявшись вместе с трелями птиц до той высоты, где звук только и может соединиться со всепожирающим жаром огня, вызвало в своей могучей полноте слезы, сравнимые разве со звуками самых богатых духовых инструментов. И, возможно, сам он, посреди охватившего его бурного волнения, даже и не ощутил, насколько громче, чем все природные голоса, зазвучало здесь с нестройным грохотом пронзительное отчуждениевсех вещей: алтаря, ставшего еще более величественным от собственной покинутости, ненужного копья, гробницы, интригующей душу, словно кенотаф, часов, вхолостуюидущих по ту сторону времени, на котором их зубчатый механизм оставляет не более следа, чем может оставить мельничное колесо в водах высохшего ручья, наконец, горящей среди белого дня лампады — и окон, которые явно созданы, чтобы смотреть извне вовнутрь и к которым со всех сторон и одновременно приклеиваются зеленые щупальца леса.
93
Прогулка Альбера в лесу вдоль ручья отсылает к творчеству немецких романтиков, главным образом к Новалису («Гимны к ночи», 1800, «Генрих фон Офтердинген», 1802). Герою Новалиса Генриху снятся зеркальные воды, пугающие его и в то же время напоминающие Лету, реку забвения. Альбер, ведомый Герминьеном, сквозь реку проникает в другой мир. Подобное смешение сна и яви также очень характерно для творчества Новалиса.
94
Речь идет о центральной категории кантиантской эстетики, сформулированной в частности в «Критике способности суждения» (1790): «Красота есть форма целесообразности предмета, воспринимаемая в нем без представления о цели» (§ 17 Об идеале красоты).
95
Романтизм Грака сродни романтизму немецкому. Грак разделяет с Новалисом взгляд на литературу, которая должна быть поэтичной, музыкальной, волшебной. Поэзия призвана «пробуждать затаенные силы» […] «…а где же стихия поэта, если не в чудесном!» (Новалис. Генрих фон Офтердинген. М.: Ладомир, 2003. С. 1 7) — в этом герои Грака неоднократно вторят Генриху фон Офтердингену. Еще одна мысль немецкого романтика нашла отклик в творчестве Грака: «Поэзия никогда не должна быть главной темой, она всегда лишь чудесное» (Там же. С. 221), т. е. само чудесное не должно быть темой повествования, а лишь фоном, тональностью.
96
В разных версиях легенды о священном Граале Парсифалю вручают либо меч, либо копье. У Кретьена де Труа копье является воплощением интуиции, позволяющей постичь истинное значение жизни, сочащаяся из копья кровь символизирует саму жизнь. В версии Вольфрама фон Эшенбаха меч более тесно связан с раной короля, который не может ни выздороветь, ни оставить Грааль, не дождавшись своего преемника. Меч используется в надежде вылечить короля, хотя предназначен, чтобы наносить раны. Таким образом, излечение зла происходит за счет соприкосновения с причиной зла. Можно встретить и другое объяснение причины появления крови на мече (копье): если оружие было использовано не для защиты, а для достижения личных, корыстных целей, на нем выступает кровь. Ср.: О, благодатный, чудный вид! Копье закрыло злую рану, — И каплет кровь с него святая, В томлении стремясь к ключу родному, Что там струится в волнах Грааля! (Вагнер Р. Парсифаль. Пер. Д. Коломийцева)