– Пришел, – испуганно говорит дочь-призрак.
Женщина не двигается, ее лицо почти сливается с темнотой, только на щеке играет лучик света от уличного фонаря. В доме тишина. Снаружи по крыше стучит дождь.
– Он уже поднимается, – девочка приглушенно булькает, словно ее сунули под воду и она изо всех сил борется с кем-то, пытаясь выплыть. – Ты должна… – вынырнула, наконец, – перестать любить его.
Женщина всхлипывает. Зажмурившись, она трет пальцем брови и качает головой. Ей очень страшно.
– Перестань, мамочка! – кричит девочка. – Перестань любить его! – она уже почти визжит. – Перестань, перестань его любить, перестань!
Женщина всхлипывает громче. Девочка забивается в угол, ее трясет от ужаса, с одежды капает вода. На ковре медленно возникает мокрое пятно, кажется, это просто от дождя протекает крыша. Женщина смотрит на потолок, там набухают серебристые капли, они с мерным стуком падают вниз.
За спиной рев:
– Ты с ним встречаешься! – Капли разом хлынули с потолка, она промокает до нитки. – С этим приезжим!
Она качает головой и закрывает лицо руками. Плачет.
– Потаскуха! Ты думаешь, раз я умер, можно… можно…
– Я тебя не люблю, – бормочет она, – я тебя не люблю, я тебя…
– Любишь. Смотри, вот он я, здесь я.
Ни звука. Может, все, что она видит, – лишь плод воображения? Нет. Женщину хватают за волосы и тащат в темную глубину комнаты, она кричит от боли и ужаса. На нее с размаху наваливается огромная тень, женщина выставляет перед собой дрожащие руки, она пытается защититься от беснующегося мужа.
Клаудия уронила ручку и посмотрела в окно. Пальцы устали писать. В стекле отражалась Джессика, она стояла сзади, на границе между могучей тьмой и хрупким светом.
– Мамочка, ты уснула?
– Не знаю, деточка. Разве?
– Я иногда не могу понять, мам. Как ты думаешь, это важно?
– Что важно?
– Настоящая я или нет. Мам, я не знаю, то ли я есть, то ли нет меня.
Дождь монотонно барабанил по воде. Океан казался угольно-черным, миллионы искорок тускло блестели на поверхности. На бетонном причале у привязанных лодок скучали часовые, доски тихо поскрипывали всякий раз, как набегала волна. Военные в макинтошах защитного цвета осматривали в бинокли прибрежную зону.
– Ни черта не видать, – громко пожаловался один. Второй часовой промолчал.
Оранжевый предмет всплыл на поверхность метрах в тридцати от причала и поплыл, покачиваясь, в сторону утеса. Предмет слегка светился, наверное, из-за дождя, потому что луна давно скрылась за тучами. Первый часовой заметил, толкнул второго. Тот сразу же перевел бинокль влево.
– Дохлая рыба. Оранжевая дохлая рыба. Здоровенная.
Напарник кивнул, но все же продолжал вглядываться в море. Над предметом сгущался туман, а может дым. Вдруг рядом всплыл утопленник.
Часовые начали спускаться в лодку. Первый завел мотор, второй встал на носу и поднес бинокль к глазам. Лодку сильно качало, и стоять в ней удавалось с большим трудом.
Добравшись до утопленника, они с изумлением обнаружили, что тот одет по моде шестнадцатого века: парусиновые штаны, жилет, кожаные ботфорты. Мертвые, полные дождя глаза терпеливо смотрели в темное небо.
Мисс Лэрейси не спалось. По крыше стучал дождь. «Ветер с моря, ждите горя», – прошептала она. Ливень растревожил весь мир, небо и воздух, воду и землю. Снаружи накапливалось какое-то беспокойство. Мисс Лэрейси прямо чувствовала, как намокают стены, как жучки накидываются на гнилое дерево, жуют и бешено размножаются. Она сунула почерневший чайник с длинным носиком в печную духовку. Дождь заполнял водой все ямки, подгонял течение рек. Океан все больше вздувался.
Ветер ударил в окно. В щелке между тюлевыми занавесками мелькали неясные тени, снаружи явно кто-то бродил, но кто – не видать.
Она с детства любила дождь, любила грусть, которую он приносил с собой. Казалось, весь мир становится мягче и растворяется в небе. В такую ночь Элен любила забраться в теплую постель, нагретую двумя вынутыми из печи камнями, уютно закутаться в одеяло и слушать отца. Он рассказывал ей сказки или пел песни. Под мерный стук капель в памяти сами собой всплывали легенды. Отец рассказывал Элен о своих путешествиях на Лабрадор, об эскимосах и их странных обычаях, о том, как их женщины привязывают младенцев к спине и разжевывают для них пищу. Он рассказывал ей о Собачьем острове: летом туда на лодках свозили диких лаек и бросали на произвол судьбы. Зимой эскимосы забирали их для работы в упряжке. «Если подплыть поближе к берегу, то слышно, как ветер разносит звук, такой прекрасный и тоскливый, что плакать хочется». Отец садился на краешек кровати и накручивал на палец пушистые бакенбарды. Он продолжал рассказывать низким печальным голосом: «Это собаки выли от голода. Они собирались на берегу, когда мы проплывали мимо, лаяли, выли, грызлись между собой. Самые смелые бросались в воду и плыли за кораблем, они неотрывно смотрели нам в глаза, потом понимали, что не догнать, разворачивались и гребли обратно. Собаки били лапами по воде, рвались к берегу, но сил уже не оставалось». Отец продолжал рассказывать, он вспоминал о моряках из дальних портов, с которыми вместе плавал, о страшных чудовищах и о призраках. Элен всегда с восторгом слушала такие истории. Ребенку они казались самой что ни на есть настоящей правдой, не то, что скучный мир вокруг. Отец ненадолго замолкал, потом начинал петь, голос у него был высокий и по-мальчишески звонкий, совсем не тот, каким он обычно говорил. От его пения комната мягко покачивалась в такт, будто Элен села в лодку и вышла в море вместе с отцом, а его голос успокаивал волны и мог, казалось, спасти от всех напастей. Отец пел любимую песню Элен о том, как в 1897 году ее дедушка, Томас Лэрейси, замерз во льдах во время охоты на нерпу:
Все было так здорово, все были счастливы, много работали, морякам сопутствовала удача, но Элен уже знала, что грянет беда. Голос отца становился глуше и печальней, за окном было ненастье, сердце Элен начинало отчаянно колотиться.
Отец ненадолго замолкал и заглядывал ей в глаза, словно сомневался, что дочь готова к рассказу о таком ужасном несчастье.