На следующий день я смотрел на мир другими глазами, деньги не только открыли мне двери к «Райским», но и окружили уважением, я еще вспомнил, что пани Райская в привратницкой, когда увидела, как я выбросил на ветер две сотни, все хватала меня за руки и хотела их поцеловать, а я-то думал, что она хочет посмотреть, который точно час на ручных часах, правда, их у меня еще не было, но ее поцелуй предназначался не мне, младшему официанту из отеля «Злата Прага», этот поцелуй предназначался тем двум сотням и вообще тем деньгам, какие были у меня, у которого есть еще тысяча крон, спрятанная в постели, и который может иметь денег не столько, сколько ему захочется, а сколько заработает, каждый день продавая горячие сосиски на вокзале. И вот утром меня послали с корзиной за цветами, на обратном пути я увидел, как пенсионер ползает на четвереньках и ищет куда-то закатившуюся монету, вообще-то только теперь я сообразил, что наши почетные гости, и садовник, и колбасник, и мясник, и владелец сыроваренного заводика, что, в сущности, у нас собираются те, у кого мы покупаем хлеб и всякую сдобу, и мясо, и шеф, когда просматривал холодильник, сколько раз говорил, сию же минуту иди к мяснику и передай, пусть немедленно забирает этого тощего теленка, и к вечеру теленок бывал увезен, а мясник сидел, будто так и надо, так вот, этот пенсионер, наверно, плохо видел и возил ладонью по пыли, я и говорю: что ищете, папаша, что? А он говорит, что потерял двадцать геллеров, я подождал, пока рядом проходили люди, потом достал горсть мелочи и подбросил в воздух, быстро подхватил ручки корзины, втиснул лицо в гвоздики и пошел дальше, а на углу обернулся, а там ползают по земле еще несколько прохожих, они подумали, будто мелочь выпала у них, и один обвинял другого и требовал, чтобы тот вернул ему деньги, и так на коленях они ругались, и брызгали слюной, и царапались, как коты в сапогах, а я засмеялся и понял, как коварны люди, и что для них Бог, и на что они способны ради мелких монет, и когда я подходил с цветами, то заметил, что перед нашим рестораном толпится народ, я побежал в свободный номер, высунулся из окна и бросил полную горсть мелочи так, чтобы она упала не прямо среди людей, но чуть подальше. Потом сбежал вниз и стал подрезать гвоздики и, как всегда, ставил в вазы по две веточки аспарагуса и по две гвоздички, а сам посматривал в окно, как люди ползают на четвереньках и собирают деньги, эти мои монетки, да еще ругаются, мол, он эту самую монету увидел раньше, чем тот, кто ее поднял… В ту ночь и в следующие ночи я спал и мне снилось, а потом и днем, когда не было посетителей, и я делал вид, будто что-то делаю, когда я протирал бокалы и разглядывал их на свет, я прикладывал стекло к глазам и смотрел сквозь него на другую сторону пыльной площади, и на чумной столб, и на небо, и на плывущие в нем облака, так и днем мне чудилось, будто летаю я над городками и городами и деревнями и поселками, будто у меня бездонный карман и я набираю полные пригоршни монет и швыряю их на мостовые, разбрасываю их, словно сеятель семена, но всегда за спиной у прохожих или просто так стоящих, полные пригоршни мелочи, и вижу, как почти никто не может удержаться, и все подбирают эти монетки, и все бодаются, будто бараны, и так ругаются, но я уже лечу дальше, и мне хорошо, и во сне я блаженно потягивался, когда набирал эти пригоршни в кармане и бросал за спинами прохожих, и монеты со звоном падали и разлетались, и у меня была такая способность, будто пчела, влетал я в вагон поезда или трамвая и ни с того ни с сего звякал пригоршней медяков об пол, и вот все тут же нагибались и толкались, чтобы подобрать мелочь, про которую каждый думал или притворялся, будто она выпала исключительно и только у него… И эти мечты меня подбадривали, ведь я был такой коротышка, что мне приходилось носить высокий гуттаперчевый воротничок, а шея у меня была короткая, такой обрубок, что воротничок врезался даже не в шею, а в подбородок, и чтобы не было больно, я все время задирал голову и не мог наклонять ее, потому нагибался всем телом, и так как голова у меня была всегда чуть откинута назад, то и веки опущены вниз, и я научился смотреть в эту щелочку, я глядел на мир вроде бы возгордившись, вроде бы посмеиваясь, презирая его, гости даже думали, что я заносчивый, а я научился и стоять, и ходить с откинутой назад головой, ступни у меня были как раскаленные утюги, я даже удивлялся, почему они не загораются, почему у меня не обгорают ботинки, так у меня, бывало, жгло ступни, иной раз, особенно на вокзале, становилось до того невтерпеж, что я наливал в ботинки холодную газировку, но это помогало лишь на минутку, и я мечтал только об одном — разуться и бежать прямо во фраке к ручью, опустить ноги в воду, еще бы чуть, и я бы побежал, потому снова и снова наливал в ботинки газировку, а то даже клал мороженое, тогда-то я и понял, почему метрдотели и младшие официанты носят на работе самые старые ботинки, самые что ни на есть разношенные и разбитые, какие выбрасывают на свалку, потому что только в растоптанных ботинках и можно выдержать, ведь целый день надо стоять и ходить, и вообще все мы, и горничные и кассирши, все мучились ногами, и у меня тоже, когда я вечером разувался, ноги были в пыли до самых колен, будто целый день я шлепал не по паркету и коврам, а по угольной пыли, вот изнанка фрака, оборотная сторона жизни младших официантов, и мальчиков на побегушках, и метрдотелей во всем мире, белая накрахмаленная рубашка, искрящийся гуттаперчевый воротничок и постепенно чернеющие ноги, будто от какой-то ужасной болезни, когда смерть начинается с ног… Да! Всякую неделю я копил на очередной визит и всякий раз с новой барышней, вторая барышня в моей жизни была блондинка. Когда я вошел и меня спросили, чего я желаю, я сказал, что хотел бы поужинать, но сразу же добавил: в шамбр сепаре; и когда меня спросили с кем, я показал на блондинку, и опять я влюбился в эту светловолосую девушку, и было еще прекраснее, чем в первый раз, хотя и тот первый незабываем. И так я все время проверял силу всего лишь денег, я заказывал шампанское и сам его пробовал, при мне барышня пила настоящее шампанское, я бы уж не потерпел, чтобы мне наливали вино, а барышне лимонад. И когда я лежал голый и глядел в потолок, я ни с того ни с сего встал, вынул из вазы пионы, оборвал лепестки и лепестками от нескольких пионов обложил по кругу барышнин живот, было это так красиво, что я удивился, и барышня приподнялась и тоже глядела на свой живот, но лепестки падали, и я нежно толкнул ее, чтоб она по-прежнему лежала, снял с крюка зеркало и поставил его так, чтобы барышня видела, какой красивый у нее живот, обложенный лепестками пионов, и я говорил, мол, как будет прекрасно, когда бы я ни пришел, тут будут цветы, и я украшу ими ее живот, она сказала, что такого с ней еще никогда не случалось, таких почестей ее красоте еще не было, и потом она добавила, что после этих цветов она в меня влюбилась, я ответил, как будет прекрасно, когда на Рождество я нарежу сосновых веточек и разложу их у нее на животе, и она сказала, что будет еще красивее, когда я обложу ее живот омелой, но лучше всего устроить так, чтоб над канапе на потолке висело зеркало, чтобы мы могли видеть, как мы лежим, и главное, какая она красивая, когда голая и с венком на шубке, венком, который станет меняться вместе с временами года и цветами, какие бывают именно в этом месяце, как будет прекрасно, когда я обложу ее ромашками и слезками Девы Марии, и хризантемами, и астрами, и разноцветными листьями… и я встал, и обнял ее, и почувствовал себя высоким, когда же я уходил, то дал ей двести крон, но она вернула их мне, а я положил на стол и ушел, и было у меня такое чувство, будто мой рост метр восемьдесят, и пани Райской я подал сто крон в окошко, она нагнулась за ними и посмотрела на меня сквозь очки… и я вышел в ночь, и небо над темными улочками сияло звездами, но я не видел ничего, кроме всевозможных подснежников и примул, перелесок и велоцветников вокруг живота барышни блондинки, и чем дольше я вышагивал, тем больше удивлялся, откуда взялась у меня идея обложить лепестками красивый женский живот с мысиком волос посередине, будто блюдо с ветчиной — листьями салата, и так как я знал цветы, я в мыслях продолжал убирать нагую светловолосую барышню в листья и лепестки ирисов и тюльпанов, и я подумал, что надо еще поломать голову, и потому будет у меня на целый год развлечение, и что за деньги можно купить не только красивую девушку, но еще и поэзию. На следующий день, когда мы стояли вдоль дорожки, и шеф прохаживался и смотрел, чистые ли у нас рубашки и все ли пуговицы на месте, и когда он говорил, добрый день, дамы и господа, я глядел на подсобницу и кастеляншу, я так уставился на их белые фартучки, что подсобница подергала меня за ухо, так пронизывающе я глядел, и я понял, что ни одна из этих женщин не отказалась бы обвить живот, будто окорок оленины, ромашками, пионами, сосновыми веточками или омелой… и вот я протирал бокалы, разглядывал их на свет, падавший из больших окон, за которыми сновали люди, рамой перерезанные пополам, и по-прежнему мечтал о летних цветах, в мыслях я вынимал их из корзины и обкладывал живот красивой блондинки цветами, и ветками, и лепестками, она лежала на спине и раздвигала ноги, и я обкладывал ее всю и вокруг ляжек, и если цветы соскальзывали, я прилеплял их гуммиарабиком или слегка прибивал гвоздиком или кнопкой, и стало быть, я образцово намывал бокалы, никто не хотел этого делать, а я полоскал стекло в воде, подносил бокал к глазам, чистый ли он, но думал я, глядя сквозь этот бокал, только о том, что буду делать «У Райских», и так дошел до самых последних цветов из садов, лесов и лугов и запечалился — что же делать зимой? И потом я рассмеялся от счастья, ведь зимой цветы еще красивее, я куплю цикламены и магнолии, может, даже съезжу в Прагу за орхидеями либо вообще перееду в Прагу, там тоже найдется место в ресторане, и там у меня всю зиму будут цветы… дело шло к обеду, я разносил тарелки, и салфетки, и пиво, красный и желтый лимонад, и когда наступил полдень и началась самая большая спешка, открылись двери и сначала вошла, а потом повернулась, чтоб их закрыть, та красивая блондинка от «Райских», она села и вытащила из сумочки конверт и огляделась, а я весь затрясся, кинулся завязывать ботинки, и сердце упало в колени, пришел метрдотель и говорит, живо иди в зал, я только кивнул, колени у меня словно подломились и поменялись местами с сердцем, так во мне все стучало, но я собрал все мужество, как можно выше вытянул голову, перебросил через руку салфетку и спросил барышню, чего она желает, она сказала, что хочет видеть меня и малиновый лимонад, и я заметил, что на ней платье в пионах, такое летнее платье, будто клумба с пионами, и все во мне загорелось, я сам покраснел, как пион, такого я еще не переживал, там и тогда были деньги, там и тогда были мои тысячи, тут и теперь, я понимал, все исключительно и только задаром, и я, стало быть, пошел за малиновым лимонадом, и когда я нес его, эта блондинка, возле нее на скатерти лежал конверт, а из него так слегка высунулись те мои две бумажки по сто крон, так вот, эта блондинка посмотрела на меня, и я задрожал вместе со всеми лимонадами, и одна бутылка поползла, медленно так наклонилась и вылилась ей на колени, и уже тут был метрдотель, и потом прибежал шеф, и они приносили извинения, шеф схватил меня за ухо и стал его выкручивать, но не стоило ему этого делать, потому что блондинка закричала на весь ресторан: «Что вы себе позволяете?» И шеф: «Он облил и испортил вам платье, мне придется за него заплатить». И она: «Какое вам дело до моего платья, мне ничего от вас не надо, за что вы этого человека тут позорите?» И шеф сладким голосом: «Он облил вам платье», все перестали есть, а она сказала: «Вам до этого нет дела, я запрещаю позорить его, глядите!» Тут блондинка взяла лимонад и сверху вылила себе на волосы и потом из остальных бутылок тоже, и так она сидела с ног до головы в малиновом сиропе и пузырьках газировки, и последний малиновый лимонад она вылила за вырез платья и сказала: «Счет», и ушла, а следом за ней растекался запах малины, она вышла в этом шелковом платье в пионах, и сразу же на нее налетели пчелы, а шеф взял со стола конверт и сказал: «Ступай за ней, она забыла», и я побежал, а она стояла там на площади и, будто лавчонка с турецким медом на ярмарке, была усыпана осами и пчелами, но она от них не отмахивалась, и они собирали на ней сахарный сироп, который облепил ее тонким слоем, будто второй кожей, такой, как политура на мебели или лак, я глядел на это платье и протягивал те две сотни, но она не взяла и сказала, что я вчера их забыл у нее… И прибавила, чтоб я вечером пришел к «Райским», потому что она купила красивый букет диких маков… и я видел, как засыхает на солнце малиновый лимонад в волосах, как защетинились они и затвердели, так затвердевает щетина щетки для натирания полов, если не положить ее в олифу, так затвердевает пролитый гуммиарабик, мебельный лак, видел я, что платье так приклеено к телу этим сладким лимонадом, что ей придется отрывать его, как старую афишу или старые обои со стены… но это не главное, я был потрясен, что она так со мной говорила, что не боялась меня, что знала обо мне больше, чем знали в нашем ресторане, знала обо мне, наверно, больше, чем я сам… В тот вечер пан шеф сказал, что моя комната на первом этаже нужна для прачечной и чтоб я перенес свои вещи на второй этаж. Я говорю: а завтра нельзя? Но пан шеф так посмотрел на меня, что я понял, он знает — мне надо переселяться прямо сейчас, а он снова повторил, что я должен ложиться спать в одиннадцать, что он за меня отвечает как перед моими родителями, так и перед обществом, что такому мальчику, чтоб целый день работать, надо ночью спать…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: