Да, вот чего бы он действительно хотел, так это всадить до самого сердца Норме, где бы она сейчас ни была. «Немного ласки и нежности, прежде чем снова навалятся эти чертовы сны, — вот что мне пошло бы сейчас на пользу», — думал Марес. Он прошел улицу Пелай и на ходу вскочил в последний автобус. Жил Марес все в той же маленькой квартирке в доме № 7 по улице Вальден, в пригородном районе Сант-Жуст-Десверн. Путь был неблизкий. Он прислонил голову к стеклу и, словно погружаясь в ночную тьму и волны тошноты, мог вдоволь поразмыслить о своей печальной судьбе и немного отдохнуть от маеты прожитого дня и проклятой пустоты жизни.
Он вылез из автобуса с аккордеоном за спиной и побрел к своему дому на улице Вальден — замысловатому непостижимых форм багровому строению, смутно поблескивающему во мраке, словно панцирь гигантского краба, омываемый лунным светом. В эту ночь Мареса так нестерпимо мучил гнет одиночества и тоски, что он даже не слышал, как керамические плитки, которые, то и дело отваливались от стены, пролетев мимо натянутой внизу сетки, вдребезги разбивались о тротуар.
Дома он высыпал и пересчитал выручку, вымылся в душе и, завернувшись в черный халат, налил себе джина в высокий стакан. Войдя в крохотную кухню, он положил в стакан несколько кубиков льда и добавил воды из-под крана. Потом еще раз сполоснул в ванной руки — они все еще казались ему липкими от аккордеона и монет — и плюхнулся в кресло перед телевизором. Окно было открыто, и в ночной тьме мерцала россыпь огоньков, их болезненно мигающая вереница тянулась в сторону Эсплюгеса и Корнелья, по ту сторону от ревущего шоссе. Звонкие щелчки облицовочных плиток, которые за окном в пучине ночи разбивались об асфальт, походили на всхлипы. Марес вспоминал Норму, их первые дни в этом доме, счастье, мечты. Багровый дом, это диковинное сооружение, ставшее воплощением иллюзий целого поколения семидесятых, тоже был для них мечтой: архитектор словно нарочно придумал это жилище для антибуржуазной бунтарской парочки — а именно так Норме хотелось выглядеть в глазах своих приятелей; это здание, по замыслу своего создателя, должно было выразить безграничную свободу личности, иные формы человеческих отношений, какие не снились обычным влюбленным. Все пошло к чертям, и, слушая, как бьются во мраке плитки, Марес спрашивал себя, почему же все-таки это произошло.
Он вернулся на кухню, открыл баночку мидий, вывалил их на тарелку и выжал несколько капель лимонного сока; затем снова сел в кресло, включил телевизор и принялся за мидий, насаживая их на деревянную палочку и запивая маленькими глоточками ледяного джина. Глядя на экран, где мучительно погибал огромный танкер — накренившись, постепенно уходил в густую черную воду, — он старался ни о чем не думать. Ему хотелось вместе с танкером погрузиться в эту жуткую черноту и исчезнуть с лица земли, но он по-прежнему напряженно и неотступно думал о Норме и никаким усилием воли не мог перестать о ней думать.
7
Тетрадь 2
Фу-Цзы, великий фокусник
Посреди пустыря, в гуще сорняков, которые нежно перебирает ветер, утопает ржавый остов «линкольна-континенталя» сорок первого года без колес. Окаменевший скелет мечты. Никто в нашем квартале уже не помнит, когда это чудо занесло сюда, наверх, кто бросил его, словно старую рухлядь, на этом склоне в северо-западной части города, обрекая на верную смерть. Так он и застрял в моей памяти — посреди моря сорной травы, черной грязи и хлама. Обломки железных печурок, распотрошенное кресло, горы рваных покрышек, ржавые пружинные матрасы, засаленные и изувеченные. Посреди этого мусора курят, сидя на корточках, бритоголовые мальчишки; моя мать, пьяная, бредет против ветра.
Эти страницы сохранят мои воспоминания, чтобы уберечь их от забвения. Моя жизнь оказалась полным дерьмом, но другой у меня нет.
Мы с матерью живем в верхней части улицы Верди в обшарпанном домишке с садиком на одном из склонов парка Гюэль. Снова передо мною бегущая круто вниз, словно сказочный серпантин, улочка, размытая моросящим дождем. Из-за угла выныривает мальчишка в черной маске. Это я. Мне двенадцать лет, у меня бритая голова, черная тряпка закрывает лицо. Мальчишка в маске воровато озирается и перебегает улицу... Вновь вижу наш серый угрюмый квартал, голодных котов, узкие кровли, белые простыни, терзаемые ветром. Я перебегаю улицу и догоняю других мальчишек Фанеку, Давида, Хайме. Фанека жует печеную маниоку: он отнес записку сеньоре Лоле и побывал на кухне пансиона Инес, где нам всегда перепадает что-нибудь съестное. У здешних улиц такой сильный уклон, что мостовая кое-где превращается в лестницу. Мой квартал — на самой верхотуре, среди облаков, и дождь будто задерживается здесь, прежде чем пролиться вниз, на город. Чтобы не промокнуть насквозь, мы заходим в дом. «Может, застанем Фу-Цзы, китайца-фокусника, — говорит Давид, — он нам фокусы покажет или загипнотизирует». «Точно, пусть гипнотизирует, — отвечает Фанека, — вот бы пожить под гипнозом». Из глубины дома доносится тарахтенье швейной машинки.
Вижу свою мать за работой. Бойкая игла вонзается в пеструю длинную тряпку, которая свисает по другую сторону «Зингера». В то время моей матери было уже около пятидесяти. Полная, неопрятная, в халате, с шарфом вокруг шеи и влажной папиросой во рту. Милая моя мама. Она сидит, яростно нажимая на педаль «Зингера». У нее опухшее лицо и похмельный взгляд. Рядом с ней стол, заваленный одеждой, манекен без головы, картонные коробки, набитые вещами, ожидающими переделки. На столе бутылка дрянного вина и стакан.
У облупившейся стены, на которой кнопками приколоты пожелтевшие фотографии, — старенькое пианино.
Заметив в дверях гостиной мою рожу в маске, мать холодеет, ноги ее замирают, и машинка останавливается. Давид меня опережает:
— Сеньора Рита, Фу-Цзы дома?
— Эй, — говорит мать, обращаясь ко мне. — Ну-ка сними эту штуку с лица, сопляк. Где это видано, в таком виде дома появляться... Ар-р-ргх...
Она рыгает. Моя мама рыгает. Два раза. Когда она вновь поднимает глаза, я снимаю с лица маску. Под ней у меня другая, точно такая же.
Сегодня суббота, а по субботам наш дом наполняется «тоскующими соловьями», поэтому я бегу в таверну Фермина за бутылью вина и несколькими баночками мидий. Моя мать была довольно известной в свое время опереточной певицей, и теперь по субботам она принимает в гостиной старых друзей по труппе, давно покинувших сцену, забытых и никчемных. Вместе они поют арии из сарсуэл [9]и напиваются, плача от тоски и воспоминаний под звуки старенького пианино, за которое сейчас садится толстяк тенор, усатый и потный. Вот уж потеха для меня, мальчишки! Кроме тенора в гостиной визгливая толстуха, бывшая звезда эстрадных концертов в «Паралело», две высокие, грудастые и ярко накрашенные меццо-сопрано с мужьями, два пожилых разодетых баритона с напомаженными волосами и Маг Фу-Цзы, фокусник и пьяница, в старом кимоно и китайской шапочке, которую моя мать заботливо хранит с давних пор. У Фу-Цзы на редкость длинные, хорошо ухоженные руки и изысканные манеры. Все пьяны и поют, столпившись вокруг пианино со стаканами в руках. «Зингер» отдыхает, отекшие ноги моей матери тоже. На фотографиях — молодая Рита Бени в сценках из сарсуэлы или рядом с Фу-Цзы, тоже молодым. На стене рядом с фотографиями — две опереточные афиши.
Нежно положив руку на плечо пианиста, моя мать поет. Трепещущая от волнения, толстая, заплаканная, со стаканом, прижатым к груди, окруженная друзьями и подругами, поглощающими вино и бутерброды. Посредине гостиной — стол, на нем — грязные тарелки и большая бутыль вина, хлеб и колбаса.
— «И едва под аркой Прощенья тот кабальеро прошел, — поет мать, и слезы блестят в ее глазах, — роза с балкона упала прямо к ногам его».
— «Роза упала, — вторит ей подвыпивший и нетвердо стоящий на ногах хор гостей, — это любви начало».
9
Сарсуэла — испанская оперетта.