— Отдохни, — улыбнулась Жанна. — Бездельники, которыми ты командуешь, могут спать спокойно. Англичане подпишут мир не позже чем через месяц.
— Месяц! — воскликнул Угрюм. — Месяц…
Она не заметила тревоги на его лице.
— Да, теперь будет мир, Угрюм. Дела пойдут хорошо, как прежде. Как тогда, когда тебя еще здесь не было.
— Но ты уже и так очень богата! Ты купаешься в бриллиантах, векселях и деньгах, я и сотой доли их не видел.
Жанна закрыла глаза и отдалась тому, что считала его любовью.
— Мы будем счастливы, Угрюм, мы будем счастливы…
На ней была рубашка из белого муслина, из тех, что как раз вошли в моду в Пондишери, рубашка очень тонкая и прозрачная… Вид ее тела утвердил его в решении. Он уедет. Шесть месяцев рядом с этой банкиршей — более чем достаточно. Конечно, когда он только приехал, то с удовольствием вкушал подле нее радость роскоши и покоя. Простой дезертир, каким он тогда был, мог довольствоваться этим, — ведь ему пришлось бежать после того, как он совершил несколько преступлений в армии пфальцграфа. С тех пор его горизонт расширился. Пусть эта женщина добилась, чтобы Дюпле назначил его командиром небольшого отряда, но продолжать жить с ней, при том, что она на пять лет старше его, — это было бы смешно. Тем более что поведение Карвальо стало настораживать: внезапные и потому подозрительные вспышки нежности, слезы по утрам, меланхолическое настроение, стоит ему пренебречь любовным долгом. И это еще не самое худшее. Худшее было впереди. Мир…
Жанна заснула. А он подошел к окну.
Несчастная! Наступит мир, и она думает, что вернутся времена, когда дела шли хорошо, а ведь в действительности все будет как раз наоборот. Как только подпишут соглашение, англичане наверняка укрепят свои позиции в Бенгалии и со свойственным им лицемерием начнут прибирать к рукам всю Индию. Самое ее сердце. Индию дворцов, плодородных равнин, купающихся в золоте махараджей. Угрюм уяснил себе все это из разговоров с торговцами, потому что теперь уже вполне прилично говорил по-тамильски. Там, далеко, есть горы, полные сокровищ, которые можно завоевать, сказочные города, которые можно разграбить. Надо успеть туда раньше англичан. Прийти в северные равнины с армией, с пушками. Продать себя царям, набобам, махараджам, чтобы потом было легче ограбить их. Что до этого города удовольствий, то пусть он живет своей жизнью. Продажа танцовщиц, завербованных в тамильских деревнях, мошенничество в кассах Компании, балы, партии в триктрак, лишение девственности под присмотром сводниц-матерей, публичные торги при заключении браков, которые всегда заканчиваются изменой, вполне допускаемой, если она обоюдна… Морская полуреспублика белых — Пондишери будет и дальше катиться по этому пути — до первого английского пушечного выстрела, до своего конца. Все это не интересовало Угрюма, потому что он стремился к пороку, к настоящему большому пороку, к похищениям, гаремам, рабам, пыткам, крови, танцам обнаженных дев. Везение без меры, женщины без счета, смертельный риск каждый день. И свежий ветер войны. За всем этим надо было отправиться на Север. Он вернулся к постели, приподнял москитную сетку и долго смотрел на горло Жанны. У него дрожали руки; уже год его тянуло к преступлению. Он сдержался. Еще несколько месяцев, и его желание исполнится. Он уже набрал людей, у него уже есть пушки, принадлежащие отряду, которым он командует. Он получил солдатское жалованье и ему прикомандировали офицера — какого-то дю Пуэ. Все это его не беспокоило: как только новобранцы привыкнут к Индии, месяцев через двенадцать-четырнадцать, он сбежит вместе с лучшими из них. И тогда все цари Индии окажутся в его власти…
Угрюм задул свечу. Единственное, что его пока удерживает — именно из-за этого он все еще делит ложе с Жанной Карвальо, — это недостаток денег, чтобы завоевать свою страну изобилия, чтобы подкупить людей, прежде чем пуститься с ними в пустыни или джунгли, чтобы набрать сипаев, чтобы соблазнять царьков, чтобы заказать новые пушки, чтобы купить десяток хороших слонов. Надо встать и, как в предыдущие ночи, пойти поискать, где Карвальо хранит рупии и бриллианты. Тут он подумал о подвале, который часто и понапрасну обшаривал, и вспомнил о запертом там матросике. Славный парнишка, с хорошо развитыми мышцами и весь прямо огонь. Пройдет пара лет, и он, может быть, станет грозным завоевателем. Но сейчас он еще нескладный дурень, разнузданный, глупый щенок. Надо наставить его на путь истинный, приучить к хитрости, к дисциплине. Заставить его страдать, чтобы он привык ко злу. Он отведет его к своим новобранцам. А утром отдаст на суд своего закона. Угрюм стал размышлять о средствах, которые помогут разговорить этого многообещающего, но чересчур молчаливого новичка. Он долгое время колебался между раскаленной добела кочергой и плетью, вымоченной в воде с перцем и лимонным соком, и, решив положиться на настроение момента, позволил себе три часа сна, по прошествии которых проснулся в точно назначенное себе время.
Рассвет еще не наступил, когда Мадек оказался полностью во власти Угрюма.
— Когда мы отправимся? — спросил Мадек, когда Угрюм развязал ему кисти рук.
— Ишь заторопился! Воевать уметь надо.
— Я умею!
— Еще рано, рано…
Глаза Мадека лихорадочно заблестели, как тогда, когда боль заставила его говорить. Он ненавидел этого человека; но при этом пошел бы за ним куда угодно. С той минуты, как он сломался под пыткой, между ними установилось нечто вроде странного союза, тайное и необъяснимое взаимопонимание; этот человек победил его, он пробудил в нем нечто дремавшее: жажду странствий, жажду происшествий в пути, жажду войны, жажду приключений. Сегодня утром, когда Мадек это понял, детство окончательно покинуло его.
— У тебя правда нет мест в кавалерии? — отважился спросить он.
Вместо ответа Угрюм снова взял лежавшую на углях кочергу и помахал ею перед носом Мадека. Тот отступил на шаг. Угрюм разразился своим жестоким, громким, хриплым смехом, эхом отдававшимся в подвале.
— Так когда же? — пробормотал Мадек. — Когда же?
Угрюм отложил кочергу.
— Через пятнадцать дней. В полночь. Жди в таверне «Бездомная Мария», это рядом с портом. А вот тебе на жизнь до тех пор. — Он вынул из кармана кошель с рупиями. — И помалкивай! Не забывай, что ты удрал с флота. Не доверяй никому.
Левой рукой Угрюм, как вчера, сдавил ему горло. Мадек едва дышал. Угрюм опять рассмеялся, чуть тише на этот раз, как если бы шутка ему надоела, и, отпустив мальчишку, показал на дверь.
Угрюм отвернулся. Мадек попытался еще раз взглянуть ему в лицо, ища хоть какой-то поддержки, улыбки, может быть. Но тот не шевельнулся.
— Проваливай!
Сжимаясь от боли, Мадек поплелся вверх по лестнице. Его подошвы, к которым Угрюм дважды приложил кочергу, горели. Идти было больно, он почти хромал. Он проковылял через белый зал, потом через вестибюль и пришел в себя, только выйдя во двор.
Наступил рассвет, голубой и уже жаркий, как все рассветы в Индии. В углу сада, рядом с тем местом, где они отчаянно боролись накануне, заспанные слуги перебирали зерно. Они взглянули на него с безразличным видом. Ворота были открыты. Мадек поспешил выйти на улицу, добежал до широкой дороги, остановился у пальмы и долго не мог отдышаться. Боль была жуткой. Наконец он совладал с собой и вдруг вспомнил о пистолетах, которые потерял во время драки. Они остались где-то в саду. Теперь, после того как Угрюм отпустил его, страх потихоньку отступал. В нем даже поднимался дух противоречия. Он решил сейчас же вернуться и уже хотел было войти в сад, когда вдруг на втором этаже, на террасе, увидел силуэт Угрюма. Он только сейчас понял, каких огромных, почти чудовищных размеров этот человек. Мадеку показалось, что он опять слышит его смех, и он со всех ног бросился наутек.
На углу улицы он остановился. Он был один. Один и как будто под хмельком. Он долго вдыхал аромат жасмина и ветивера, поднимавшийся из ближних садов; к этим запахам примешивался запах кари. «Аромат Индии», — подумал он и почувствовал, как в душе рождается что-то вроде поэтического настроения. Это длилось недолго. Мадек никак не мог выбрать между страхом перед Угрюмом и мечтой об Индии. В конце концов он решил отложить на будущее свои мечты о приключениях, что несомненно свидетельствовало о здравом смысле, и пошел тратить рупии в первый же подвернувшийся публичный дом.