Самсавеил поднял глаза на черное небо, полное лиловых звезд. Глубоко вздохнул и снова закрыл глаза, позволив воспоминаниям сомкнуть руки на его горле. Старые стигматы заныли.

Он помнил, когда был по-настоящему счастлив в первый раз. Когда его Ева была весела и безмерно прекрасна. Помнил, как ему казалось, что другой мир не нужен. Да он и после не был нужен тоже.

Никто не был нужен, кроме Евы.

И казалось тогда, что счастье будет длиться вечно. Словно Ева не смертна. Словно больше никого нет.

А бесконечность оказалась длиной в миг.

Родился сын. Крохотный крылатый младенец перевернул все, что было, вверх дном. Всю жизнь. Он одним своим существом разрушил прежний мир.

Пока у Самсавеила была лишь Ева, он сам был божеством для всех. Недосягаемым. Неуязвимым. Совершенством. Но с появлением сына люди как будто изменились. Осознали, что совершенство доступно и им. Всем. И каждый сможет летать. Каждый сможет спросить у бога, любит ли он их. Самсавеил знал, что им никто не ответит — престол пустовал. Но никто не верил. Все хотели летать, пусть даже и пришлось бы заплатить высокую цену — никого это не волновало. И все, что ему оставалось — защитить возлюбленную и сына. Он даже был готов уничтожить хоть целый мир, лишь бы они были в безопасности, лишь бы никто не посмел очернить его счастье.

Но он не был готов к тому, что для него приготовила судьба.

И вот он снова прятал под своим крылом Еву с младенцем. Снова объяснял глупым, как дети, людям, что он не даст им крыльев никогда. Снова сжимал кулаки, зная, что стоит ему перейти от слов к делу, Ева повиснет на руке и будет умолять никого не трогать, а ему останется только стереть память пришедшим и вернуть их по домам, будто ничего и не было. До следующего раза. И он терпел раз за разом. Терпел глупую веру Евы в то, что люди достойны любви и понимания. Терпел, когда эти «достойные» приходили с оружием. Терпел, когда угрожали ему. Повторял, как безумец, что он не желает зла. Себе повторял, словно мантру, что шестикрылым серафимом он стал лишь потому, что хотел сделать мир лучше. Для кого лучше?! Это уже перестало быть важным, перестало быть нужным. Разумным. Понятным. Как будто даже достойным.

Но всемогущий не есть всестерпящий.

Когда угрозы перешли все мыслимые и немыслимые границы, и на Еву напали, уже никакие ее мольбы не смогли его остановить. И целую толпу он превратил в прах в одно мгновение. Всех, кто был возле нее. Всех, кто видел. Всех — в серую пыль под ногами. Растоптал сапогами, развеял, взмахнув крыльями. Стер, будто их и не было. Она рыдала, икала от страха, прижимая разрывающегося криком младенца к груди, и смотрела Самсавеилу прямо в глаза. Совсем не так, как раньше. Будто только тогда поняла наконец, кто перед ней. Будто лишь тогда осознала.

Самсавеил протянул к ней руку, но она попятилась. Он сделал шаг, она шагнула от него. Он не понимал. Он спрашивал ее, цела ли она, не ранена ли, прекрасно зная, что нет — только порвано платье от пояса, да на руке проступает синяк. Он говорил и говорил, пытаясь ее успокоить. Она смотрела зверем. Он опутал ее лиловым облаком, которое должно было унять страх, образумить. Она втянула носом терпкий дым и вдруг изменилась в лице. Вспомнила, кто она, кем всегда была. Вспомнила, кем всегда был он.

Ева рассмеялась. И от смеха его пробрало морозом по спине. А она повторяла «Что ты наделал? Что же ты наделал?».

Ей, вдруг вспомнившей, кто она, подчинилась природа. Растеклись по горам лиловые реки. Паутиной пронизав весь остров.

— До того, как мы обменялись местами, до того, как ты забрал участь Бога, ты твердил, что людей нужно любить. И вот ты — Бог! Люби их! Но ты не любишь. Прими их! Но ты не можешь. Пойми их! Но ты не хочешь.

Он бросился ее останавливать. Хоть что-то исправить, объяснить. Она раскрыла руки, и Самсавеил едва успел подхватить сына и прижать к себе. Она обхватила за шею, поцеловала, будто прощаясь, и прошептала тихо:

— Покорись. Так я хочу. Так велю. Вместо довода будь моя воля.

Сопротивляться Самсавеил не смог.

Он помнил, как она ушла. Помнил, как забрали сына. Помнил, как его, уже ничему не сопротивляющегося, забрали тоже.

Он знал, что она умерла в ту же ночь, а от нее осталось только нетленное сердце. Знал, что сын умер одновременно с ней. Знал, что из его плоти и крови будут созданы не только крылатые.

Он не понимал, отчего она так с ним поступила. Зачем? За что?!

Самсавеил снова открыл глаза и посмотрел на вечнолиловые звезды. Прижал к себе спящую Еву, погладил по рукам, закованным в черную паучью броню, поцеловал в волосы.

— Радость моя, — прошептал, укрывая ее крыльями. — Радость моя.

Она тихо спала и видела сны.

А он был снова счастлив. Прекрасно понимая, что это не вечно, Ева смертна. Но это было поправимо. Лишь бы только она не узнала, о чем он думает и куда исчезает, оставляя ее в убежище.

Ева не помнила, кем на самом деле была. Не знала, что на самом деле тогда произошло — ей и кошкам он рассказал совсем другую легенду. Она не должна была помнить. Уж об этом он позаботился, стерев воспоминания. Стереть бы и себе, но стигматы ныли каждую ночь.

#15. Мираж или сон

Полуденное солнце совсем не грело. Холодные лучи скользили по веткам деревьев, разбухшим почкам, проклевывающимся листьям. Но не дарили тепла. Сапоги вязли в грязном снегу, проваливались в ледяные ручьи талой воды. Нойко промочил ноги и с нескрываемой завистью поглядывал на Аньель, которая осторожно ступала копытцами, боясь, разве что, замызгать штаны. Белоснежный мех по щиколотку был в грязи, но это не доставляло козочке ощутимых неудобств.

— И почему нельзя было нормально пойти, а не по этим весенним топям?! — огрызнулся цесаревич, отряхивая крыло от мокрого снега.

— Потому что нам нужно речку перейти, а по мосту ты не хочешь, там патрули охотниц, — в сотый раз повторила Аньель и, взглядом поискав тропу пошире, повела Нойко по ней. — А здесь река поворачивает и есть узкое место.

— Ты хочешь, чтобы я ледяные реки вброд переходил?! — вдруг вспыхнул Нойко и остановился, как вкопанный.

Аньель вернулась, бесцеремонно схватила цесаревича за руку и потянула на себя.

— Эх, голубиные твои мозги, — покачала она головой. — Перелетишь речку, там несколько метров, никто и не заметит, — потянула еще, а когда Нойко не сделал и шага, топнула копытом, еще сильнее испачкав сапоги.

Цесаревич стоял все так же, Аньель спохватилась, что ведет себя неподобающе, и отпустила его руку. Надо же, совсем забыла, что простым людям нельзя касаться императорской семьи. Никак нельзя. Зажмурилась, ожидая упреков, а когда их не последовало — подняла голову и осторожно приоткрыла один глаз.

— Ну ты прости меня, цесаревич, я не со зла, я не подумала, — пробубнила она.

Он и не слушал, только смотрел куда-то за нее, словно завороженный. Аньель развернулась и глянула тоже. Черные деревья, черные кусты, грязный снег да ручейки талой воды.

— В общем, забудь, — хмыкнула она, поняв, что извинений цесаревич не слышал — и к лучшему. — Эй, ваш-величество, ау! — пощелкала пальцами перед его лицом.

Цесаревич вздрогнул и перевел удивленный взгляд на козочку.

— Ты видишь то же, что и я? — тихо спросил он и, обойдя Аньель, подошел к ближайшему кусту.

— Я вижу отвратительную весну. Вот, что я вижу, — козочка едва отмахнулась от крыльев и, перепрыгивая через ледяные ручьи, приблизилась. — А что видишь ты?

Нойко провел рукой над кустом и, будто снимая вуаль, вытянул что-то на руке перед самым носом козы.

— А так? Видишь?

Аньель наклонила голову, пытаясь разглядеть. Присела, взглянув сбоку. Привстала, рассматривая сверху. Прищурилась. Едва не носом коснулась руки. И заметила.

С трудом различимые тонкие серебристые нити как будто стекали с пальцев.

— Паутина, — Аньель с видом знатока стянула ее с ладони и подняла перед глазами. — Работа кого-то из клана Паука. В смысле, человеческая она, не дикая.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: