Наша страна стала для него гостеприимным убежищем. На протяжении всей войны Турция сохраняла строгий нейтралитет, не вмешивалась в конфликты и не ведала потерь, пока 27 декабря 1939 года ее не постигло землетрясение. Подземные толчки силой восемь баллов по шкале Рихтера погубили тридцать тысяч человек и повергли всю страну в смятение. По своей разрушительной мощи землетрясение было подобно вражеской бомбардировке. Наказание, настигшее нас из глубины земли и пришедшееся на мою вторую беременность, повлияло на судьбу моего второго сына. Скитаясь из страны в страну, Hyp нигде не находил пристанища. Символично, что Франция, единственная страна, где он был счастлив, в день его рождения, 14 июня 1940 года, подверглась массированному авиаудару. Триста немецких самолетов бомбили страну и добились ее порабощения: гитлеровская армия вошла в Париж.
Враг был у наших границ. 6 апреля 1941 года Германия атаковала Югославию и Грецию. Немецкие бомбардировщики не рискнули двинуться дальше, но звуки войны до нас доносились.
Несмотря на наш нейтралитет, турецкой экономике был нанесен значительный ущерб. За этим последовало укрепление власти, и ислам вновь начал играть заметную роль в политической жизни страны. Ни для кого не секрет, что влияние религий усиливается во времена войн. По всему миру бушевал пожар, до нас доходила информация об ужасах кровавой бойни и геноциде. Религия стала нашим единственным прибежищем.
27 Рамадана, в ночь, когда судьба каждого решается на небесах, страна вновь обратилась к Богу, умоляя его вернуться. Мужчины достали молитвенные коврики, женщины принялись повторять бисмилла. Радиопередачи религиозного содержания призывали граждан молиться и совершать паломничества в Мекку. Ремесленники и бродячие торговцы вновь заполонили улицы, и повсюду было слышно, как стучат копытами их ослики. Религиозные школы снова распахнули тяжелые деревянные ставни. Жаркие молитвы зазвучали в домах и на улицах, хотя в умах еще были свежи воспоминания о светском правлении Ататюрка.
Мои инструменты пробудились от долгого сна, и чернильница старого Селима опять обрела свое место посреди стола. Пальцы, опухшие от беременности, увереннее сжимали калам. Энергичные движения ребенка задавали ритм строке, превращая каждую букву в заостренный клинок. Выходило недурно. Отец заключил, что в сыне заложено артистическое начало. Впоследствии выяснилось, что материнским каракулям ребенок предпочитает нотный стан в тетрадках по музыке.
Моя мать с нетерпением ожидала рождения второго внука. Мы не решались заранее выбрать имя, чтобы ребенка не похитил дьявол. Соседка поведала мне, что судьба плода определяется еще в первые месяцы беременности: его пищевые пристрастия, срок жизни, счастье, несчастье. Мехмет презирал эти суеверия и срывал амулеты, которые я вешала на колыбель.
Нуруллах родился апрельским утром, после мучительной ночи. Моя мать закопала плаценту под деревом в саду. «Большая голова, умным будет», – сказала повивальная бабка. Отец ребенка не скрывал своей гордости. Крики сына были полны жизни. Мехмет называл его «маленький Hyp», что значит «маленький свет».
Поздно вечером, отстранив от колыбели женщин, он садился у изголовья и рассказывал сыну о своих великих соотечественниках: об авантюристе Мехмете Али, бывшем торговце табаком, ставшем предводителем албанских частей в турецкой армии, о революционере Скандербеге. Его экзальтированные речи пугали младенца. Мои мать и сестра выпроваживали Мехмета из комнаты и пели малышу колыбельную, чтобы успокоить его. Однако на следующий вечер Мехмет вновь возникал у колыбели, на этот раз с рассказом о Тамерлане, «железном хромом», за которым тянулись пирамиды из человеческих черепов. Он восхвалял бойню с пеной у рта, с горящими от возбуждения глазами.
Стоило ребенку уснуть, как его отец украдкой пробирался в комнату и принимался ругать политику Ататюрка. Он был противником эмансипации женщин, считал, что им не следует голосовать, а уж тем более избираться. И все это он бормотал в темноте ночи, глядя на спящего ребенка.
Для Недима рождение брата стало глубоким потрясением. Стараясь пореже бывать дома, он уходил рыбачить со старым Мустафой, которому недобрый дантист из Бейлербея вырвал вместе с зубами челюсть, навеки оставив его немым. Сидя рядом, мальчик и старик часами ждали клева, слушая, как тяжело бьются о пристань волны, встревоженные приплывшими с Черного моря судами. Никто в доме не выносил речей моего мужа. Даже черепаха утонула, не выдержав его бесконечных монологов. Всех домашних очень опечалило ее самоубийство.
За столом мы готовы были беседовать о чем угодно, только бы не слушать Мехмета. Он был недоволен всеми и всем на свете, его бесили запреты на ношение паранджи и на многоженство. Даже во сне он продолжал свой беспощадный спор с миром, бормотал невнятные угрозы и замышлял мелкие пакости против женщин нашей семьи.
Мехмет все время оказывался в одиночестве. Все его избегали, даже девушка Лаль, помогавшая нам с глажкой, притворялась глухонемой, чтобы не поддерживать с ним разговор. Потом она и вовсе перестала к нам приходить.
Минуты спокойствия в нашем доме выдавались редко. Я работала по ночам, но даже в это время суток мне не удавалось сполна насладиться тишиной: стены ходили ходуном, скрипел паркет, стонали на ветру трубы. Наше жилище приходило в запустение, а средств на его восстановление не было ни у моей матери, ни тем более у моего мужа, презиравшего всех, кто в поте лица зарабатывает свой хлеб. Босфор из года в года подтачивал фундамент дома, окна помутнели от морской пены, и мать старилась вместе с нашим дряхлым яли. Она тосковала по прежним временам, и дом казался ей сообщником в грусти.
Все оставшееся от прошлого повергало ее в глубокую задумчивость: старый флакончик из-под духов «Бейкоз», салфетка, вышитая ею в шестнадцать лет, тысячу раз накрахмаленные платки моего отца.
Мать говорила, что, без устали наводя чистоту в доме, она добавляет воспоминаниям четкости. Она вызывала из памяти годы, когда была юной горожанкой из богатой семьи и ее красота славилась далеко за пределами Бейлербея.
Крики Нура мгновенно возвращали ее к действительности. Он норовил все потрогать, все безделушки в гостиной переломать. Ему не удалось дотянуться разве что до коллекции керамики из Изника, дарованной султаном Селимом Третьим его гезде, [33]моей двоюродной бабке, бывшей некогда украшением его гарема. Отвергнутая впоследствии Мустафой Четвертым, бабка была перевезена в Экси Сарай, [34]где скончалась в полном одиночестве. Ее роскошная коллекция – табак, [35]бардак [36]и масрапа [37]– сияла в закатных лучах. На ту же полку моя мать положила берат, [38]составленный в султанской канцелярии, который содержал имя ее отца, служившего при султане налоговым управляющим. Этот документ был для нее предметом особой гордости, и только с приходом Ататюрка она сняла его со стены.
Помню, в детстве я забавлялась тем, что копировала завитки монограммы султана, его родовое имя и неизменный эпитет – «непобедимый». Я представляла, как пузатый султан восседает на троне в позе лотоса и на тюрбане у него сияет алмаз, а руки вальяжно возлежат на подлокотниках. Копировать султанову тугру было моим любимым упражнением. Отец относился к подделкам с недоверием и потому предостерегал меня от этого занятия, хотя копии у меня выходили настолько точные, что самый искушенный эксперт не смог бы отличить их от оригинала. Отец призывал меня в качестве художественных упражнений копировать волны и скалы со столового сервиза или знаменитые облака «чи» в китайском стиле. Я занималась всем этим с таким воодушевлением, что в конце концов отец нашел мне учительницу рисования, старую деву из деревушки Бебек, что на западном берегу Босфора. Отцу приходилось собственноручно привозить ее к нам и доставлять обратно: она полагала, что путешествовать в одиночестве на пароме девице не подобает. Звали ее Кесем, она три года прожила во Флоренции, была горячей сторонницей итальянского маньеризма и восторженной поклонницей Беллини. Венеция была для нее таким же источником света, как наш Константинополь, а Адриатика – кузиной Босфора.