Я отправилась в медресе и пришла в ужас. Место выглядело нездоровым, стены покрывала сажа. Разбредясь по углам, мои бывшие подопечные смотрели в пустоту, и даже безумие обходило их стороной. Никто не поставлял им материалы для работы. Бормоча несвязные слова, они волочили свои костлявые тела по заброшенному помещению. Мехмет забавлялся тем, что скидывал с себя всю одежду снизу доверху и аккуратно ее складывал, а потом снова надевал. Старики полностью утратили чувство времени и пространства, полгода для них были как один день, и тем не менее меня они не узнали. Приход женщины их не смутил. Столетний Мурад продолжал декламировать строфы из Корана, словно имам с высоты своего минбара: [25]
На его проповедь никто не обращал внимания. Собратья не слушали Мурада, а один из них даже попытался дать ему пощечину и непристойно поднял палец, желая оскорбить его жестом.
Я с трудом сдерживала слезы.
Где я – в чистилище? От ужаса у меня перехватило дыхание. Когда же Господь заберет их в рай?
Коридоры медресе были пустынны. Молодые каллиграфы учились теперь в Академии искусств, а опытные мастера стали их профессорами. Рами, торговец велосипедами, попутно следивший за старым зданием, то есть подметавший дорожки и собиравший опавшие листья, рассказал мне, что новое учебное заведение напоминает западный университет. Профессора там носят костюмы европейского покроя, а конец занятий знаменуется громким звонком, заглушающим песнь муэдзина на минарете соседней мечети. Сообщил он мне и о таинственной кандидатке, которая явилась на прошлогодний конкурс каллиграфов и исчезла безо всяких объяснений, даже не узнав, что заняла первое место. Одни говорили, что она мертва, другие утверждали, что разгневанный отец запер ее в уборной. Организаторы конкурса не делали попыток отыскать ее, чтобы сообщить радостную весть, боясь нарваться на сурового отца или свирепого мужа.
Рами не подозревал, что речь идет обо мне.
Некмеддин Окиай, великий каллиграф, был также имамом мечети Йени Джами и садовником. Жилище его было скромным, под стать хозяину. Свод мансарды горбился, как спина самого Некмеддина, когда он склонялся над своими розами, вдыхая их аромат. Он был без ума от этих цветов, знал названия четырехсот разных сортов – и не меньше строф из Корана, которые постоянно декламировал своим уверенным голосом. Меня он встретил тепло и представил каждую из своих роз, словно султан наложниц.
Затем без всякого перехода Некмеддин спросил, почему я исчезла сразу после конкурса. Мой ответ был невнятным, да и слушал он невнимательно. Вспомнил, что в тот день помог мне зафиксировать стол. Мое отсутствие породило самые невероятные слухи. Мою конкурсную работу повесили у входа в академию.
Слова Некмеддина перемежались короткими молитвами: он желал привлечь ко мне благосклонность Аллаха. Я шла следом за ним по розарию. Каждый цветок внимал его благословениям. Садовник-филантроп, Некмеддин был убежден, что талант – это дар, которым можно поделиться с другими. «Аллах наделяет нас талантом, а мы способны передать этот талант другим», – изрек он. Руки Некмеддина непрестанно взмывали к небу, к Создателю, который из своей святой полудремы диктовал ему ласковые слова для роз и советовал не скрещивать сорта путем прививок, ибо они – от дьявола. Аллах покровительствовал его саду, не подпускал грозы, смягчал солнечный свет, чтобы розы дорастали Некмеддину только до мочки уха. Внимая божественным советам, Некмеддин был всего лишь рупором для Его слов, частицей Его тени, брошенной на землю. Похоже, что моя ситуация не слишком его волновала, и потому он резко оборвал разговор, вероятно, стремясь всецело отдаться во власть секатора, сообщника лунаций. [27]
Мы вежливо попрощались.
На обратном пути мои ноги, натыкаясь на камушки, словно бормотали слова благодарности. Преподавательская ставка, к которой я так стремилась, казалась мне заслуженным вознаграждением, ее обретение снимало чувство вины по отношению к Сери, которому не терпелось, чтобы я вернулась в Конью. По прошествии месяца его тон стал угрожающим, он первый заговорил о «раздельном проживании». Теперь он был для меня совершенно чужим, как, впрочем, и прежде. Я была рада расстаться с ним.
С новым воодушевлением принялась я за работу. Бумажные поля покрывала причудливая цветочная вязь: тюльпаны, шиповник, розы, гвоздики – я вырисовывала каждый лепесток. Цветы распускались стремительно, раскрывались набухшие луковицы, рука щедро удобряла их чернилами. Бумага пахла мокрой землей и утренней росой. Я трудилась над листом бумаги, как садовник, подрезая лишние стебли и собирая увядшие лепестки.
Мои инструменты бурно радовались предстоящей возможности покрасоваться перед студентами, чернила нетерпеливо пенились. Я призвала их к порядку и отправилась на официальную встречу в академию. Меня принимали вечером, в преподавательской комнате. Первым заговорил Исмаил Хакки, инициатор конкурса. В его вопросах сквозило недоверие: как это женщина осмелилась претендовать на традиционно мужскую профессию? Сначала меня спрашивали о всяких технических тонкостях вроде приготовления каллиграфических материалов, потом проверили мои религиозные познания. Старый Селим забавлялся тем, что подсказывал мне ответы, и члены жюри были немало удивлены: я посвящала их в тайны ремесла, трепетно хранимые в недрах мастерских. Я знала рецепты смесей из неизвестных, древних трав, слюны давно не существующих зверьков и ароматов со странными названиями, некогда введенными в употребление язычниками. Я открыла им составы растворов, пахнущих столетней сажей, терпкими испарениями керамических печей, а потом и кровью жертвенных животных. Воображаемые запахи свинцовых белил, уксуса и камфары пьянили обоняние Селима, вспоминавшего ранние годы своего ученичества и предостережения своего учителя. Сумасшедший старик поверял мне свои секреты, а я излагала их тоном проповедника:
Мой рассказ поверг их в глубокое смущение. Члены жюри выразили желание посовещаться, прежде чем они огласят свое решение. Наконец Хакки призвал коллег вернуться на места и выступил с заключительной речью. Говорил он торжественно. Мои смеси и сам стиль изложения показались им устаревшими, некоторые ингредиенты в наше время не сыщешь ни в одной аптеке. Тем не менее мои познания они сочли глубокими и потому принимают меня в ряды преподавателей академии.
В их поздравлениях ощущалась некоторая брезгливость. Кроме того, коллеги сочли необходимым напомнить мне о печальных реалиях профессии. Эпоха не благоволила к каллиграфам. Ататюрк перевел типографии на латиницу, что не способствовало расцвету этого древнего искусства. Типографские прессы работали теперь безостановочно, даже в Рамадан. Свинцовые буквы бесперебойно ложились на лист, а каллиграфы по-прежнему работали затаив дыхание, макая в чернильницу калам и водя им по бумаге. Мне также рассказали про восстание религиозных фанатиков и про демонстрацию протеста, прошедшую в Стамбуле несколькими годами ранее. Ее участники несли гроб, заполненный мертвыми каламами.
Единственное, что омрачало мое счастье, были упреки мужа, забрасывавшего меня письмами. Но по сравнению с теплым приемом, оказанным мне в академии, его разочарование мало меня волновало. Новое назначение привлекло ко мне внимание великой оттоманской каллиграфки, умершей в прошлом веке. Эсма Ибрет Ханим, ученица великого Махмуда Селладина Эфенди, светозарными буквами вывела свое имя на освещенной лунным сиянием стене. Тонкая золотая пыль, совсем как на ее каллиграфических работах, замерцала по всей моей комнате. Теперь мне покровительствуют двое каллиграфов, заключила я. В моем жилище Эсма чувствовала себя как дома, потому что жила неподалеку, в Иставрозе, и могла наблюдать из окна, как над нашим кварталом восходит луна. Бейлербей, расположенный на азиатском берегу Босфора, был в почете у каллиграфов, ибо арабский алфавит прежде всего был освоен на азиатской земле.