Вот что пишет фоссман: «О нем ходили самые разные слухи: что он был крестьянином и горожанином, правоверным католиком и опасным вольнодумцем, верящим в человека гуманистом и ироничным философом-пессимистом. Одним художник казался последователем Босха и продолжателем фламандской традиции, другие видели в нем последнего средневекового примитивиста, маньериста, испытавшего влияние итальянской живописи, иллюстратора, художника бытового жанра, пейзажиста и реалиста. О нем говорили, что он сознательно изменяет реальность на своих картинах в соответствии со своим идеалом. И это лишь небольшая часть множества суждений, которые высказывали о художнике различные комментаторы его творчества за последние четыреста лет».
А вот мнение Гибсона: «Искусствоведы находили самые разные слова для описания отношения Брейгеля к крестьянам: стороннее и иллюстративное, морализирующее, насмешливое, добродушное, сочувственное».
Фридлендер подчеркивает в первую очередь его чувство юмора. Стехов считает подобные толкования устаревшими и представляет публике «более мрачного» Брейгеля, для которого природа — «это отдушина художника, уставшего от человеческой глупости, себялюбия и лицемерия». Толней, с другой стороны, настаивает, что работы Брейгеля — это философские комментарии к «сущности и необходимой эволюции человеческой жизни», хотя и соглашается, что Брейгель считает земную жизнь «царством безумия». В одной из работ Толней даже утверждает, что «в конце жизни Брейгель попытался соединить разумное царство природы с безумным миром людей»; в другой он пишет, что «художник как истинный стоик размышлял о фатальной зависимости человеческой жизни от вечных законов вселенной».
Фридлендер полагает, что поздние работы Брейгеля «этически нейтральны». Катлер также не соглашается с моралистской теорией «некоторых современных исследователей» о том, что Брейгель считал долгом человека преодоление собственной глупости и порочности. Исследователь не думает, что персонажи Брейгеля безумны или беспомощны перед некими силами, которые они не способны контролировать. Человеческие поступки — «это не обособленные и поверхностные явления», а важнейшее проявление устройства вселенной. Харбисон высказывает похожую точку зрения. В частности, он пишет, что цикл «Времена года» отражает реакцию человека на ход времени и ритмы природы.
В итоге Брейгель становится фикцией, призраком, которого ученые наделяют теми или иными атрибутами в зависимости от собственной фантазии. И поэтому вместо того, чтобы соотносить иконографию брейгелевских работ с воззрениями самого художника, я могу рассматривать ее в контексте событий той эпохи. Если Брейгель не доступен моему зрению, то можно попытаться поместить себя в шестнадцатый век и взглянуть на Нидерланды того времени его глазами.
Вот почему я так и не добрался до «Виктории и Альберта» — я снова в читальном зале Лондонской библиотеки и занимаюсь историческими изысканиями. Дело в том, что о Нидерландах пятнадцатого и начала шестнадцатого века мне кое-что известно благодаря изучению номинализма, но вот конец шестнадцатого века для меня terra incognita. Я намерен начать с уже знакомого мне периода и постепенно продвигаться к годам расцвета Брейгеля.
Прежде чем я отберу доказательства, которые удовлетворили бы Кейт, эти доказательства должны убедить меня самого. И перед самим собой я должен быть честен до конца. Если я не найду убедительных доказательств, изменит ли это мои ощущения? Ни на йоту. Предположим, однако, что собранные мной объективные свидетельства подтвердят, что картина вовсе не является тем, чем ее считаю я… Похоже на один из этих нелепых психологических тестов, в котором приходится отвечать на вопросы, вроде: «Если бы начался пожар, кого бы ты бросился сначала спасать — Тильду или Кейт?» И все же? Хотел бы я по-прежнему завладеть картиной? Конечно! Ведь саму картину это ничуть бы не изменило, даже если бы ее нарисовал Тони Керт.
И мое желание завладеть ею нисколько не уменьшилось бы? Нет!
Неужели? И я был бы готов на все финансовые и нравственные испытания, связанные с этим предприятием? Конечно! Но все это означало бы, что моя картина имеет ценность сама по себе, а не только потому, что благодаря ей мы узнаем что-то о Брейгеле и его творчестве. Тогда ее подлинная стоимость, кстати, опустится до нескольких тысяч фунтов вместо миллионов. Да какая разница! Хотя в этом случае мне пришлось бы радикально пересмотреть финансовую сторону вопроса…
Как смешны, однако, все эти мои сделки с самим собой! Сначала я уславливаюсь о принципе действий, затем собираю для себя же доказательства и обсуждаю с самим собой свои ощущения и намерения. Кто же он, этот мой призрачный внутренний собеседник, с которым я веду переговоры? — спрашиваю я себя.
К кому я обращаюсь в данную секунду? Что за таинственная аудитория слушает круглые сутки мой безостановочный монолог? Кто этот безмолвный судья, который, пряча лицо, председательствует на этих вечно закрытых заседаниях? Иногда в его манере слушать мне мерещится что-то узнаваемое. Это Кейт? Бог? Мой первый учитель истории? Нет, в нем есть что-то еще более знакомое. Это мой аллотропический двойник, мой сгинувший в утробе брат-близнец, альтернативная версия моего «я», которая вполне могла бы быть мною — а может быть, и станет, когда удовлетворится моими объяснениями.
Кто ты, сидящий здесь со мной… на моем стуле в читальном зале Лондонской библиотеки? Ты не менее загадочен, чем Брейгель. Что тебе уже известно? Что мне еще придется объяснять? Насколько подробными и логичными должны быть мои объяснения?
Достаточно логичными, пожалуй. Опыт прошлых лет говорит, что ты часто спешишь с выводами. Ты не способен переварить длинную цепь свидетельств и доказательств, если не выложить их перед тобой одно за другим, медленно и педантично.
Поэтому я сделаю так. Я буду относиться к тебе как к одному из своих студентов. Пусть это будет достаточно способный студент, которому, однако, недостает сосредоточенности и упорства. Я буквально разжую тебе весь новый материал и затерзаю тебя неожиданными вопросами, дабы убедиться, что ты меня внимательно слушаешь.
Согласен?
Похоже, что да, потому что именно этим я сейчас и занимаюсь.
Всякий, кто сегодня интересуется историей Нидерландов шестнадцатого века, пожалуй, согласится, что в ней прослеживается множество параллелей с событиями века двадцатого. Конечно, различия между эпохами огромны, и все же трудно удержаться от ощущения, что вы читаете самый первый, черновой вариант истории Европы времен фашистской оккупации или же истории стран Восточного блока под контролем СССР. В качестве империи-поработителя выступала Испания, а двумя главными столпами, на которых держалась испанская политика по отношению к Нидерландам, были экономическая эксплуатация и идеологический террор (так же действовали Германия и Советская Россия). В том, как именно Нидерланды оказались порабощены Испанией, есть своя горькая ирония. Винить тут нужно не бедность или неудачи захваченной страны, а ее богатство и чрезмерные успехи ее правителей.
Нидерланды… (Множественное число подсказывает, что этих «нижних земель» было несколько. А сколько именно? Я же обещал тебе неожиданные вопросы!.. Семнадцать. Правильно, молодец.) Семнадцать провинций стали единым государством в конце четырнадцатого века благодаря герцогам бургундским. Эти герцоги проявили себя отличными стратегами, но не на полях сражений, а на брачном ложе. Сначала благодаря бракам они породнились с властителями Фландрии, к северу от себя, а затем добрались до невест в остальных окружающих провинциях. Огромные доходы от торговли шерстью и льном, производство меди и большие пакгаузы для транзитных грузов в Брюгге сделали их баснословно богатыми. Филипп III Добрый, который содержал тридцать три фаворитки и изобрел правила придворного этикета, был самым богатым правителем Европы, и в пятнадцатом веке Нидерланды стали новым центром европейского искусства, северной колыбелью Ренессанса.