— Возьми кольцо, — сказала мама, — и ступай к ограде прямо сейчас. Там один продавец предлагает чистый хинин. И аспирин. Бери все, что можно. Это для Дороти.
Выражение ее лица — и всё, что я знала о ее упорном нежелании ходить к ограде самой и посылать туда меня, — в зародыше пресекло мои протесты. Я немедля встала, надела темное ситцевое платье, которое берегла ко дню освобождения — не из-за цвета, а из-за относительно безупречного состояния, — взяла кольцо и ушла, оставив маму возле койки.
Ночь была безлунная, на небе сверкали только звезды. Уже больше месяца лили дожди, и лишь по ночам прояснялось. Дорожки между бараками превратились в самые настоящие грязные реки. Я шла к ограде босиком, на ходу считая углы бараков.
Торговля велась у того участка ограды, который смотрел на джунгли. Люди, приходившие к нам, добирались сюда дорогами, которых мы и представить себе не могли, ведь если и бывали за оградой, то лишь с северной стороны, где открытая лесостепь отделяла лагерь от дождевого леса и дороги на Бандунг и Джакарту.
Сперва я решила, что заблудилась. Вокруг не было видно ни души. Но очень скоро стало ясно, что я не одна.
Кто-то шепотом окликнул меня из-под ближнего барака. Мамино кольцо я надела на палец, опасаясь, что иначе уроню его в грязь и уже не найду. А руки сжала в кулаки — опять же из опасения, что кольцо соскользнет с пальца, пальцы-то были тощие, костлявые, я очень исхудала. Так и шла, сжав кулаки, в темном ситцевом платье, по колено в грязи, и в конце концов разглядела кучку женщин, тоже в темном, тоже босых и расстроенных, — они сидели на корточках под свайной террасой.
— Они ушли, — сказали мне. — Птицы очень уж распелись.
Я поняла замечание насчет птиц, потому что все прекрасно знали, что в те часы, когда у ограды действовал рынок, птицы пели только далеко в лесу. Стало быть, речь шла о людях — вероятно, о японцах, которые птичьим свистом подавали знаки друг другу. Если так, то продавцы почувствовали опасность и ретировались.
Минут пятнадцать мы просидели на корточках в грязи под бараком, шею у всех свело судорогой, потом одна из женщин — медсестра-австралийка по имени Дейрдре Макнаб — предложила вернуться к ограде и глянуть, есть ли там кто-нибудь. Птичьи зовы умолкли, слышались только далекие пронзительные голоса ночных птиц. Иные песни звучали насмешливо-радостно и приятно, а одна походила на соловьиную, хотя на экваторе соловьи не водятся.
Через пять минут Дейрдре Макнаб вернулась.
— Можно идти, только поодиночке, — сказала она. — Товар нынче очень высокого качества. Соблюдайте норму… — И, помолчав, добавила: — Прямо напасть какая-то. Нужно смотреть на вещи трезво. Алчность недопустима, на нашей стороне ей нет места. Что бы вы ни дали этим людям — получите только обычную долю. Не больше. Не могу не сказать об этом сейчас, потому что доля ваша невелика. Если кто-то пришел выменивать вещи, имеющие для него особую ценность, так сказать последнее, прибереженное на самый черный день, я вас предупредила. Если вы пожертвуете ими сегодня, то получите ровно столько же, сколько другие, отдавшие меньше. Сожалею. Но таковы факты.
Никто не отказался от соблюдения этих правил. Что бы мы ни принесли взамен, каждой достанется дюжина таблеток хинина и десяток — аспирина. Это всё.
Я думала о мамином кольце, знала ведь, что это единственная память об отце.
Потом я подумала о Дороти Буш — о ее отечном лице, помертвелом от невыносимой боли, о воспалении у нее в мозгу, которое убьет ее, если нам не удастся его уменьшить, — и заняла свое место (одиннадцатое) в очереди из пятнадцати женщин, сидевших в потемках.
К чести Дейрдре Макнаб, она — установив правила обмена — заняла в этой очереди последнее место.
Одна за другой женщины вставали и шли к ограде, уже шагов через пять исчезая во мраке. Ночи в тропиках очень темные. Звезд много, но они не освещают ночь так, как здесь, в Мэне. Очередь продвигалась каждые две минуты.
Когда настал мой черед, я думала лишь об одном: вот я иду сквозь потемки навстречу какому-то мужчине или женщине, чьего лица не увижу, встретятся только руки, дающая и берущая, просунутые сквозь металлическую сетку.
Они тоже не увидят меня, и это не менее странно. Но не бесчеловечно. В таких обстоятельствах рука — все, что требуется от человеческого существа.
103. Я должна закончить эту историю. Иначе нельзя.
Наконец настал мой черед.
Женщина, что была за мною, ткнула меня пальцем в поясницу, так что я едва не упала. Поднявшись, я обнаружила, что одна нога затекла. Несколько шагов как в кошмаре. Как во сне — замедленное движение по грязи.
Когда я добралась до ограды, мне достаточно было дотронуться до сетки, чтобы дать знать человеку на той стороне: я здесь. Никаких слов. Никаких голосовых контактов. Только язык наших пальцев.
Кто-то тронул мое запястье. Стиснул его, словно стараясь разжать мне ладонь. Ясно: хочет получить плату. Тут сердце у меня замерло. Я-то думала, обмен произойдет одновременно — мое кольцо на их аспирин и хинин. Но нет. Они хотели знать, что я предлагаю.
Я сняла кольцо — золотое, с гравированными инициалами родителей и датой их свадьбы: 30 октября 1924 года, — положила на ладонь и просунула наружу.
Кольцо взяли очень осторожно, едва ощутимым прикосновением — точно птица подхватила его клювом. Потом донесся очень характерный звук: кто-то открыл рот и попробовал кольцо на зуб.
Я ждала.
Наверняка они сразу поняли, что оно настоящее.
Потом, наконец, пальцы снова коснулись моей ладони. Я ощутила тяжесть одной склянки, затем еще одной — та и другая были горячие, потому что побывали в ладони моего анонимного покупателя. Я помедлила — не зная, закончен ли торг, не зная, сколько аспирина и сколько хинина в этих склянках, — и тогда чужая рука сжала мои пальцы вокруг этих склянок.
Я отдернула руку и, не оглядываясь, пошла назад, к маме.
Когда я вернулась, насквозь мокрая и с ног до головы перепачканная, мама по-прежнему сидела возле моей койки, сжавшись в комочек, но теперь она спала.
Я разбудила ее, отдала ей склянки и сказала:
— Дело сделано.
Она пересчитала аспирин — двенадцатьтаблеток, потом хинин — десять.Кто бы ни был тот человек за оградой, уговора он не нарушил.
Не проронив ни слова, мама ушла. Она навсегда потеряла свое кольцо и, я уверена, в глубине души жалела об этом. Но и ликовала. Теперь она могла реально помочь Дороти Буш.
Как была грязная, потная, перепуганная, я забралась под москитную сетку, но до самого утра так и не сомкнула глаз. Думала о пальцах, к которым прикасалась, и о лице, которого не видела. А еще слушала птиц — и ждала солнца.
104. Наутро за мной пришел один из людей Норимицу. Пришел с винтовкой в руках и сквозь москитную сетку ткнул меня стволом.
Остальные обитательницы барака молча (так у нас было заведено) наблюдали, как я, по-прежнему босая, все в том же темном «освободительном» платье, шла по ступенькам, через лагерь, за ворота.
Всю дорогу до резиденции полковника солдат молчал, только тыкал мне стволом в спину.
Подойдя к калитке, я не смотрела на сады, смотрела только на широкие деревянные ступени террасы. Год назад, тоже утром, он стоял там и наблюдал за мной сквозь потоки дождя.
Сады полковника Норимицу — это песок и камни. Ни единого цветка. Песок был аккуратно разровняй граблями, камни, стоявшие там уже около двух лет, позеленели от мха и походили на островки среди моря.
Снова хлынул дождь, солдат втолкнул меня в калитку и, тыча в спину ружьем, погнал по дорожке и вверх по ступенькам.
У дверей пришлось подождать.
Вообще-то двери как таковой не было — только проем, прикрытый короткой традиционной занавеской.
Солдат нагнулся, поднырнул под занавеску и доложил, что узница доставлена. Через секунду-другую он появился снова и кивнул мне: дескать, проходите.